О чувстве прекрасного и чувстве мироздания
(с
надеждой на чувство
юмора)
Статья первая. О чувстве
прекрасного, или Физико-этические
проблемы мироздания
Из чего сделана
интуиция физика
Глазами
шестилетнего Эйнштейна
Нефизические
доводы — в физике
Статья
вторая. О
чувстве мироздания, или физические
вопросы эстетики
Воланд и
пятимерная теория поля
Великий
русский нефизик Лев Толстой
Физика и жизнь
в "Войне и мире"
Лев Толстой
как вогнутое зеркало революции
Поэт: Что-то
физики в
почете. Что-то лирики в загоне. Дело не в сухом
расчете, дело в мировом
законе...
Физик:
Наши моральные
наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные
инстинкты вносят свой вклад,
помогая нашей мыслительной способности прийти к ее наивысшим
достижениям...
Короткий
диалог
между лириком и физиком, устроенный в эпиграфе, вряд ли
кого-нибудь
удовлетворит. Хотя бы потому, что нарушает правила
литературного приличия:
четверостишие о физике и лирике было настолько затрепано в
шестидесятых годах
прошлого века, что и сейчас не охота его беспокоить. Еще
неизвестно, удастся ли
убедить редактора посмотреть сквозь пальцы на первую часть
эпиграфа. Если
удастся и если читатель, сконцентрировав внимание на второй
части эпиграфа,
поверит Эйнштейну на слово, то дальше можно и не читать. Ибо
все дальнейшее
посвящено лишь тому, чтобы пояснить слова великого физика,
чтобы попытаться
представить, каким образом чувство прекрасного, понятие добра,
религиозные идеи
могут участвовать в работе физика.
Темой более общей
и даже
грандиозной (а потому в основном закулисной) станет маленькая
черточка в
заглавии статьи. Связать дефисом два слова нетрудно. А вот как
и чем связать
два разных мира?
В середине 20 века
прозвучал
серьезный диагноз — «две культуры». Сказал это не
легкомысленный лирик, а
человек, профессионально знакомый с миром физики. И нам
предстоит поразмыслить
над тем, какова в этой правде доля шутки.
Изучая рождение
фундаментальной
физической теории, можно выяснить многое о том, что-где-когда.
Однако в какой
бы микроскоп ни рассматривать структуру открытия, в конце
концов неизбежно
приходится так или иначе сказать об интуитивном скачке
исследователя, в уме
которого родилось, оформилось новое знание. Зачастую
действительная структура
процесса открытия не видна самому открывателю или же
заслоняется
«объяснительной» версией, придуманной для той или иной цели.
Об этом
предупреждал сам Эйнштейн:
«Если вы хотите
узнать у
физиков-теоретиков о методах, которыми они пользуются, не
слушайте их слов. Смотрите
внимательно на их дела».
(Надо отдавать
себе отчет, за что
берешься, решаясь проникнуть в механизм какого-то
фундаментального открытия. Корни
таких открытий всегда уходят во внутренний мир
первооткрывателя. И чтобы
претендовать на разумное «моделирование» своего героя, историк
должен надеяться
на некое душевное соответствие ему. Соответствие хотя бы
качественное,
«топологическое». Разница в величине модели и объекта — дело
обычное, но
мудрено модель сферы смастерить из линии. Может ли судить о
великом научном
открытии тот, кто не сделал хотя бы малого? Если речь идет о
тонких
научно-психологических материях, историк не сможет понять
героя, которого ему
своим аршином не измерить. Скажу по секрету: осознание этого
условия ведет
сразу к двум профессиональным заболеваниям историка науки --
мания величия и
комплекс неполноценности. Сохранить здоровье можно, либо
держась подальше от
всего личного и тонкого, либо пытаясь поддерживать два
указанных недуга в
здравом равновесии. Понятно, что автор избрал не первый путь,
а удалось ли
здоровое равновесие, судить читателю.)
Составить
представление об
устройстве интуиции ученого может быть легче, если он склонен
писать не только
для научных журналов. В этом отношении творчество Эйнштейна --
благодарный
объект исследований, -- он, наделенный и даром слова,
реализовал этот дар в
многочисленных статьях и письмах.
Умудренный
собственным опытом и
размышлениями над опытом других, Эйнштейн так сказал о
рождении нового знания:
«Понятия никогда нельзя вывести из опыта логически безупречным
образом. Но для
педагогических, а также эвристических целей такая процедура
неизбежна. Мораль:
если не согрешить против логики, то вообще нельзя ни к чему
прийти. Иначе
говоря, нельзя построить ни дом, ни мост, не используя при
этом леса, которые
не являются частью всей конструкции».
Что представляют
собой эти леса
физика-теоретика? Это мысленные эксперименты, убедительные
лишь для увлеченного
строителя. Это кентавроподобные гибриды понятий,
жизнеспособные — как и
кентавры — только в мифологическом, а не в строгом
физико-математическом
смысле. Это методологические, философские ориентиры и стимулы,
основанные на
историческом научном опыте.
Что еще в качестве
лесов может
употребить строитель фундаментальной теории, преодолевая
инерцию мысли, тяжесть
предрассудков, считающихся — с большим или меньшим правом —
аксиомами? Да все
что угодно! Все интеллектуальные и эмоциональные ресурсы,
которыми
располагает,— ведь ситуация для него критическая. А поскольку
фундаментальную
теорию строит, как правило, не просто решатель физических
задач, то в качестве
лесов он может использовать и нефизические, гуманитарные
представления,
отделенные, казалось бы, пропастью от мира физических формул.
Подобные контакты
гуманитарных идей
и естествознания вполне явственны в предньютоновскую эпоху,
когда отделение
науки от общей культуры, от мира человеческих страстей не
стало еще юридическим
фактом. Но строители физики 20 века скорее бы признали
обратное влияние —
физико-математические леса при формировании их гуманитарных
представлений —
из-за гораздо большей надежности, убедительности точных наук.
Такое воздействие
вполне возможно, но уже после того, как
физико-математическое знание
получено, а не в период отчаянных его поисков. Так что,
свидетельства о
гуманитарных корнях фундаментальных физических представлений
могут быть только
косвенными.
Свидетельствами
такого рода мы и
займемся. Главным источником для нас станет дискуссия о
квантовой теории,
дискуссия, в которой принимали участие великие физики 20 века
— прежде всего
Эйнштейн и Бор, а также Шредингер, Борн, Гейзенберг и многие
другие.
Но прежде чем
приступить к делу,
отметим важное отличие зданий из кирпича и цемента от зданий,
построенных из
понятий и логики. В первом случае после окончания
строительства леса убираются
быстро и без особых затруднений. Во втором — это процесс
гораздо более сложный.
Даже после окончания строительства не всегда сразу ясно, что
относится к лесам,
а что — к самому сооружению. Поэтому часть лесов может
оставаться рядом с
построенным зданием теории еще долгое время. Кроме того, сам
строитель,
привыкший за время работы осматривать свое творение с лесов,
может и после
окончания строительства пользоваться ими, а не парадной
лестницей или
скоростным лифтом, имеющимися в здании теории. Ну а
нефизическую, гуманитарную
часть лесов сами физики, как правило, не замечают ни при
строительстве, ни
после его окончания.
Дискуссия о
квантовой теории,
начавшаяся в конце двадцатых и достигшая максимума в тридцатые
годы,— одна из
самых драматичных в истории физики. Вопросам, поставленным в
ходе этой
дискуссии, посвящена огромная литература. Пытаться ее
пересказать, «стоя на
одной ноге»,— дело безнадежное и для нашей цели излишнее.
Ограничусь лишь напоминанием
сюжета.
Суть квантовой
физики состоит в
том, что поведение достаточно малых корпускул сильно
отличается от поведения
больших тел (в переводе с латыни «корпускула» — «тельце»);
«большое» и «малое»
разделяет знаменитая постоянная Планка h. Самое удивительное в движении квантовых
корпускул — это его волновые
свойства. Волновое движение само по себе было прекрасно
изучено в до-квантовую
эру. И можно было думать, что в квантовой физике
просто-напросто нужна какая-то
комбинация двух хорошо известных способов движения —
корпускулярного и
волнового. Однако слово «комбинация» в данном случае очень
бледно выражает
реальное положение дел. Совмещение несовместимых, казалось бы,
свойств —
волновых и корпускулярных, размазанно-вероятностных и
точечно-директивных —
физики назвали дуализмом, а не просто комбинацией. Кентавра
можно назвать
комбинацией лошади и человека, а тут перед нами существо, в
некоторых ситуациях
неотличимое от лошади, а в других — от человека.
Для демонстрации
квантовой вероятности используем электронную пушку с
неизменным прицелом, то бишь старинную пушку, но
стреляющую современными электронами. Поставим мишень, а перед ней —
защитный экран с двумя отверстиями. Закроем сначала
одно отверстие. Тогда каждое попадание электрона в
мишень ясно скажет, что мы имеем дело с корпускулой:
одно попадание — одна пробоина. Некоторый разброс
попаданий, концентрирующихся вокруг точки М1,
скажет о «неидеальности» пушки. Подобная картина
густоты попаданий образуется, если закрыть другое
отверстие. А что будет, если открыты оба? По законам
физики XIX
века (как и по законам арифметики) 1+2=3, где
сложение — это наложение картинок. Однако физика XX
века — физика квантовая — дала совсем иную картину.
На что это похоже? На картину интерференции волн.
Оказывается, об электроне нельзя даже думать, будто
он прошел либо через первое отверстие, либо через
второе! |
Новые
вероятностные
закономерности радикально отличались по своему смыслу от всех
вероятностей, с
которыми наука имела дело до квантовой эры. Раньше всякая
вероятность означала
недостаток сведений: если точно знать силу щелчка,
подбрасывающего монету, то
можно точно предсказать, орел или решка. Соответствующую
ученую формулировку
торжественно называют лапласовским детерминизмом, в честь
великого специалиста
в области физико-математических наук и, кстати, одного из
создателей теории
вероятности, который за сто лет до открытия h сказал: "Ум,
которому были бы известны
для какого-либо момента все силы, действующие между телами
природы, и
расположение всех тел, знал бы все, что произойдет во
Вселенной в будущем».
К исходу первой
трети 20 века
физики обнаружили, что такого лапласовского ума быть не может:
в событиях с
участием электронов и других микрочастиц вероятность оказалась
первичной, не
объяснимой каким-либо недостатком сведений.
Физики быстро
научились работать
с новым типом вероятности, но примириться с новым словом науки
было им очень
трудно. А некоторым так и не удалось. Среди этих некоторых —
большая половина
нобелевских лауреатов, награжденных именно за создание
квантовой теории. Всего
таких было восемь, но лишь трое приняли квантовую вероятность
всей душой. Четвертый,
правда, лишь на своем семидесятилетии сознался, что ему тоже
неуютно жить в
мире, в котором царствует квантовая вероятность, хотя и
приходится.
Последовательнее и
изобретательнее других выражал свою неудовлетворенность
Эйнштейн — сделавший
второй, вслед за Планком, значительный шаг на пути к квантовой
теории. Более
того, именно Эйнштейн первым ввел понятие вероятности в
аппарат квантовой
теории.
И тем не менее
Эйнштейн, считая
квантовую механику правильной теорией, отказывался признать ее
вероятностный
язык в качестве фундаментального. Он ожидал, что
квантово-вероятностное
описание в дальнейшем заменится более глубоким, точным,
обходящимся без понятия
вероятности. Это свое ожидание Эйнштейн часто выражал словами:
«Я не верю, что
Бог играет в
кости».
Дискуссию о
квантовой теории,
главными участниками которой были величайшие физики 20 века
Эйнштейн и Бор, по
фундаментальности затронутых в ней вопросов, по философскому
накалу можно
сопоставить, пожалуй, лишь с дискуссией Лейбница и Ньютона в
18 веке о смысле
понятий пространства и времени. У этих дискуссий есть сходство
и в другом.
Победившие позиции — Ньютона и Бора — признавались явным
большинством физиков. Тем
не менее позиции, казавшиеся побежденными — Лейбница и
Эйнштейна,— не исчезли
вместе со смертью их основателей, что можно считать признаком
их
жизнеспособности.
Только после
двухвекового
господства ньютоновского абсолютного пространства проявилась
жизненная сила
представлений Лейбница о пространстве как отношении тел.
Трудно сказать,
предвещает ли дискуссия о квантовой теории изменения в картине
мира,
сопоставимые по масштабу с теорией относительности. Ясно
только, что отсутствие
особого интереса нынешних физиков к этой дискуссии не
означает, что она целиком
принадлежит прошлому. Ведь до теории относительности
большинство физиков также
считали дискуссию Лейбница — Ньютона законченной.
Грандиозное и
давно ожидаемое
преобразование физической картины мира должно быть связано с
синтезом общей
теории относительности (воплощающей исследовательскую
программу Эйнштейна) и
квантовой теории (в оформлении которой столь велик вклад
Бора).
Этот синтез, как
ожидается,
соединит всеобщность пространства-времени-гравитации со
всеобщностью квантовых
законов. Быть может, при этом по-новому зазвучат мотивы
знаменитой дискуссии?
К одному из них
уже вернулся
нынешний авторитет в квантовании гравитации С. Хокинг, по
словам которого,
гравитация вводит в физику новый уровень неопределенности,
помимо и сверх
неопределенности, свойственной для квантовой механики.
Эйнштейна очень удручала
непредсказуемость, присущая квантовой механике, ибо он
чувствовал, что „Бог не
играет в кости". Имеются, однако, свидетельства, что „Бог не
только играет
в кости. Он иногда бросает кости туда, где их нельзя
разглядеть".
Поскольку Хокингу удалось сделать лишь очередной шаг к
великому синтезу, а не
последний, не будем вникать в физический смысл его слов. А
гуманитарный смысл
достаточно ясен: связь времен в науке не рвется.
Крепкие задним
умом объяснители с
легким сердцем говорят, что в дискуссии о (не)полноте
квантовой теории
противостояли две формы причинности — старая и новая,
классическая и квантовая.
Но можно ли считать позицию Эйнштейна целиком обращенной в
прошлое? Действительно
ли он хотел возврата к лапласовскому детерминизму? Современная
физика не знает
пока никаких других форм детерминизма, кроме лапласовской и
квантово-теоретической. Однако сам Эйнштейн, отвергая
фундаментальность
вероятностного квантового описания реальности, стремился не к
старому
лапласовскому, а к некоему новому сверх-детерминизму, который
подчинил бы
определенным законам не только развитие во времени, но и
начальные состояния. Этот
сверхдетерминизм мог бы, по мнению Эйнштейна, заменить
квантовое описание,
также не допускающее полного произвола в начальных состояниях.
Лапласовский
детерминизм был явно
недостаточен Эйнштейну и в его космологических размышлениях.
Известна его
фраза: «Что действительно меня интересует, так это — был ли у
Творца какой-либо
выбор при сотворении мира?». У лапласовского, конечно, был, он
имел полную
свободу выбора начальных условий. Эйнштейновский творец, судя
по всему, должен
был ограничить свой выбор всего одним вариантом, поскольку в
подлинной теории мироздания,
по Эйнштейну, нельзя менять даже величину физических констант,
не разрушая
теорию.
Чем объяснить
различие между
позициями Бора и Эйнштейна? Не забудем, что научное творчество
— деятельность
не какого-то абстрактного субъекта, снабженного этикеткой
«ученый», а реального
человека, обремененного собственной биографией, неповторимыми
жизненными
обстоятельствами. Структура точки опоры, с помощью которой
очередной архимед
переворачивает мир, всегда не стандартна и не сводима ни к
каким застывшим принципам.
Эйнштейн говорил об инстинкте, о чувстве, которое помогает
определить, «какое
дерево будет расти, а какое засохнет».
Особенно важно,
что Эйнштейн и
Бор -- не просто физики, а физики-мыслители, для которых
жизненно необходимо
постижение единства мира, соединения проекции мира на физику и
«ненаучных»
гуманитарных составляющих жизни.
Но прежде чем
говорить о влиянии
гуманитарных представлений на физическое мировоззрение,
предоставим Эйнштейну
возможность самому высказаться о своем отношении к
вероятностному языку
квантовой теории:
«Я все еще верю в возможность построить такую модель
реальности, то есть
такую теорию, которая выражает сами вещи, а не только
вероятности их
поведения».
Эйнштейновское
неприятие
квантовой вероятности, несомненно, было связано с его
отношением к причинности.
Он неоднократно подчеркивал принесенные квантовой механикой
ограничения на
причинное описание природы. И употреблял при этом весьма
тревожные слова:
«В настоящее время уверенности в постоянно действующей
причинности угрожают
именно те, кому она освещала путь и чьим главным и
полновластным руководителем
она была,— представители физики», «Ради этой цели
[достижения результатов с
помощью минимума теоретических элементов] квантовая механика
охотно жертвует
даже принципом строгой причинности».
Принцип
причинности занимал очень
важное место в методологии Эйнштейна. Именно нарушение
причинности (кажущееся,
как потом выяснил он сам) некоторое время мешало ему завершить
главное его
творение — теорию гравитации.
Чем можно
объяснить отношение
Эйнштейна к вероятностному фундаменту новой физики, которое,
говоря его
словами, он «отвергал чутьем физика»? Вряд ли на этот вопрос
можно дать
однозначный ответ. Действовала совокупность причин. Начнем с
самых простых.
1. Завершение
квантовой механики
Эйнштейн встретил пятидесятилетним. Это не лучший возраст для
восприятия новых
идей в физике. Но, во-первых, физикой Эйнштейн занимался еще
несколько
десятилетий, и, во-вторых, с квантовыми идеями Эйнштейн
нянчился почти с
момента их рождения. Кроме того, Борн и Бор, принявшие новые -
вероятностные -
представления, были всего на несколько лет моложе Эйнштейна.
Поэтому возраст
нельзя считать достаточным объяснением.
2. А может быть,
Эйнштейн
недооценивал квантовую программу потому, что не занимался
конкретными
«практическими» проблемами атомной физики, где плодотворность
квантовых идей
особенно впечатляла? Эта причина тоже не слишком убедительна.
Ведь и при
создании теории гравитации Эйнштейн, по существу, не решал
практических
проблем.
3. Наконец,
грандиозный успех его
теории относительности мог оказать некое гипнотическое
воздействие на
Эйнштейна, мешая ему принять новую исследовательскую
программу. Сам Эйнштейн
подобную возможность,— по крайней мере, для других — вполне
допускал. Говоря об
абсолютном пространстве Ньютона, он пишет: «Огромный
практический успех учения
Ньютона, по-видимому, воспрепятствовал ему и физикам 18 и
19веков признать
произвольный характер основ его системы».
Но и это
объяснение трудно считать
исчерпывающим. Прежде всего потому, что сам Эйнштейн осознавал
возможность
подобного воздействия. Далее, создание теории относительности
— с ее
«гипнотизирующим» успехом — сопровождалось, как известно,
чрезвычайно активной
борьбой с научными предрассудками. По словам Эйнштейна,
физический закон не
может быть точным хотя бы потому, что понятия, с помощью
которых его
формулируют, могут развиваться и в будущем оказаться
недостаточными. Поэтому
«человек науки должен пытаться сбросить с себя оковы
предрассудков и, какой бы
авторитетной ни была установившаяся концепция, постоянно
убеждаться в том, что
она остается и после появления новых фактов».
Такого опыта
борьбы с научными
предрассудками, какой был у Эйнштейна, не было, пожалуй, ни у
кого из его
современников. Во время создания квантовой теории его
программа была
предрассудком, но выяснилось это позже!
Итак,
перечисленным
обстоятельствам не под силу объяснить эйнштейновское отношение
к вероятности и
причинности. Тогда давайте посмотрим на биографию ученого
шире, почитаем и те
его статьи, в которых не наука — главный герой. Без особого
труда мы обнаружим,
что в гуманитарных представлениях Эйнштейна царствует... тоже
детерминизм. Совпадение?
Следствие? Или причина?
В мире Эйнштейна
гуманитарный
комплекс — очень важный компонент, потому что его насущной
потребностью было
осмысление единства мира. И занятие наукой — не просто
увлекательная игра, а
поиски скрытых (но существующих!) закономерностей, управляющих
этим единым
миром. Для Эйнштейна мир физических идей и мир людей не
разделены бездонной
пропастью, и вполне естественны размышления о месте человека в
мироздании, о
«смысле жизни».
Не потому ли
хорошо его лично
знавший Макс Борн в физическом споре с ним привлекал
соображения этического
характера, что старался использовать наиболее веские для того
доводы:
«Конечно, я
полностью разделяю
твое мнение относительно того, что действия людей — это
результат прорыва из
глубины этических чувств, первичных и почти независимых от
рассудка. Но от
этого единства взглядов я сразу должен перескочить к нашей
размолвке в области
физики. И это потому, что не могу разделять эти вещи и не
могу понять, как это
ты можешь объединять совершенно механический мир со свободой
этических чувств
индивидуумов... У тебя философия, которая кое-как приводит в
соответствие
мертвые вещи-автоматы с существованием справедливости,
совести, и с этим я не
согласен».
Главный
эйнштейновский оппонент
Нильс Бор довел осмысление квантового дуализма
(корпускулярно-волнового и вероятностно-директивного)
до принципа дополнительности, которым и завершилось
построение квантовой
механики.
В физике принцип
дополнительности
знаменит не менее принципа относительности. Однако сам Бор
концепцию
дополнительности не ограничивал физикой, а распространял ее и
на «многие другие
области человеческого знания и человеческой деятельности». Он,
например, считал
взаимно дополнительными такие описывающие человеческую
деятельность понятия,
как мысли и чувства, «свобода воли» и причинный анализ
поступков человека. И,
как отмечал сам Бор, рассуждения эти возникли в надежде
повлиять на позицию Эйнштейна.
Неоднократно
повторяющийся
Эйнштейном довод против квантовой вероятности — «Я не
верю, что Бог играет в
кости» — встречал возражения на таком же не научном
языке, когда Бор
напомнил Эйнштейну, что уже «мыслители древности указывали
на необходимость
величайшей осторожности в присвоении провидению атрибутов,
выраженных в
понятиях повседневной жизни».
Для этических
представлений
Эйнштейна характерна уверенность в строгой причинности,
действующей помимо воли
человека, неприятие свободы воли, иррациональности, «квантовых
флуктуаций» в
судьбе человека: «Нам нелегко считать проявления нашей
воли зависящими от
строго последовательной цепи событий и отказаться от
убеждения, что наши
поступки ничем не связаны».
Тем более нелегко
будет читателю,
предпочитающему юридический взгляд на мир философскому,
узнать, что по
Эйнштейну: «Поступки людей определяются внешней и
внутренней необходимостью,
вследствие чего перед богом люди могут отвечать за свои
деяния не более, чем
неодушевленный предмет за то движение, в которое он
оказывается вовлеченным».
Когда в тридцатые
годы 20 века
обсуждали проблему причинности в квантовой теории, нередко
говорили о свободе
воли. В связи с этим Эйнштейн писал:
«Честно говоря,
я не понимаю,
что имеют в виду, когда говорят о свободе воли. Например, я
чувствую, что мне
хочется то или иное, но совершенно не понимаю, какое
отношение это имеет к
свободе воли. Я чувствую, что хочу закурить трубку, и
закуриваю ее. Но каким
образом я могу связать это действие с идеей свободы? Что
кроется за актом
желания закурить трубку? Другой акт желания? Шопенгауэр
как-то сказал: «Человек
может делать то, что хочет, но не может хотеть по своему
желанию»... Я убежден,
что события, происходящие в природе, подчиняются какому-то
закону, связывающему
их гораздо более точно и тесно, чем мы подозреваем сегодня,
когда говорим, что
одно событие является причиной другого».
Эйнштейн не
понимает, что такое
«свобода воли», и считает, что этому понятию нет места в
рамках научного
мышления. А как насчет «отсутствия свободы воли»?
Оба эти понятия
одинаково
непроверяемы «экспериментально» (из-за уникальности каждого
«эксперимента»). В
этом смысле вопрос «Есть ли свобода воли?» — псевдовопрос. Но
то, что свобода
воли и ее отсутствие оказываются бессмысленными понятиями,
отнюдь не делает их
равноправными. Вера во всеобщую и полную причинную связь может
стимулировать
познание и раскрытие причин. И только когда эта вера
сталкивается с конкретными
фактами науки, в частности с вероятностными законами квантовой
механики, она
может стать обузой.
Для
«классического» физика
квантовая механика, безусловно, означает ограничение, и,
следовательно,
нарушение причинности (классической!). Для физика «квантового»
это противоречие
решается тем, что сама классическая причинность оказывается
бессмысленной,
еенельзя даже сформулировать на новом языке.
Пронизывающая
высказывания
Эйнштейна идея строгой причинности не только свидетельствует о
детерминизме его
этики, но и ставит несколько вопросов. Как возникли такие
этические
представления у Эйнштейна? Как могут подобные представления не
вести к
фатализму, пассивности? А ведь активное отношение Эйнштейна к
жизни не
нуждается в подтверждении цитатами. Оно видно всякому, кто
хоть немного знаком
с биографией Эйнштейна.
Этические
представления Эйнштейна
определялись не только тем, что они формировались в
«до-квантовую», строго
причинную, в лапласовском смысле, эпоху. Иначе было бы
непонятно совсем иное
отношение Борна и Бора к вероятностным основаниям физики. В
объяснении
нуждается и своеобразная дополнительность этики Эйнштейна:
абсолютный
детерминизм «в теории» и активность, признание ответственности
людей за их
поступки — а вовсе не фатализм — «в жизненной практике».
Направление, в
котором можно
искать ответ на эти вопросы, подсказывает сам Эйнштейн.
Среди мыслителей,
участвовавших в
духовной жизни Эйнштейна, особую близость он ощущал -- умом и
сердцем -- к
Спинозе. И этике Спинозы было присуще то же трудное сочетание
-- полный
детерминизм «в теории» и свобода -- ответственность человека
за свои поступки
-- «на практике». В предисловии к книге о Спинозе Эйнштейн
писал:
«Хотя Спиноза жил
триста лет
назад, духовная обстановка, в которой ему приходилось
бороться, напоминает
нашу. Спиноза был убежден в причинной зависимости всех явлений
еще в то время,
когда попытки достичь понимания причинных связей между
явлениями природы имели
весьма скромный успех. Эта убежденность относилась не только к
неодушевленной
природе, но и к человеческим чувствам и поступкам. У Спинозы
не было сомнений
относительно того, что наша свободная (то есть не
подчиняющаяся причинности)
воля является иллюзией, обусловленной тем, что мы не принимаем
во внимание
причины, действующие внутри нас. В изучении этой причинной
связи он видел
средство излечения от страха, ненависти и горечи, единственное
средство, к
которому может обратиться мыслящий человек. Обоснованность
своих убеждений он
доказал не только с помощью ясного и точного изложения своих
рассуждений, но и
примером всей своей жизни».
Иногда Эйнштейн
говорил попросту,
что верит в бога Спинозы, иногда объяснял более пространно: «Мне
вполне
понятно ваше упорное нежелание пользоваться словом «религия»
в тех случаях,
когда речь идет о некотором эмоционально-психическом складе,
наиболее отчетливо
проявившемся у Спинозы. Однако я не могу найти выражения
лучше, чем «религия»,
для уверенности в рациональной природе реальности в той
мере, в которой она
доступна человеческому разуму.».
Книгу «Этики»
Спинозы молодой
Эйнштейн вместе с двумя друзьями прорабатывал на заседаниях
Академии Олимпии. Смешно,
конечно, думать, что двадцатилетний физик учился по этой книге
этике. Тем более
— этике, «изложенной геометрическим способом», как указано в
заглавии. Однако
этот физик мог обнаружить глубинное родство с
«эмоционально-психическим
складом» философа, жившего за три века до него. И, как мы
видели, обнаружил.
Сходство
мировосприятий Эйнштейна
и Спинозы помогает выяснить условия и причины их формирования.
Ведь триста лет,
разделившие их, оставили похожими очень немногие внешние
обстоятельства их
биографий.
Однако прежде чем
пуститься в
выяснение, присяду перед дорогой и отдам себе отчет в
рискованности самого
предприятия. Возможно, читатель и согласится признать сходство
гуманитарных
представлений философа, тихо шлифовавшего линзы на окраине
Амстердама, и
физика, ставшего при жизни одним из символов века,— все-таки
об этом сходстве
заявил сам Эйнштейн. Но чтобы сравнивать формирование таких
представлений, надо
углубиться в личную жизнь двух великих мыслителей — причем в
ранние годы их
жизни, когда гуманитарные представления складываются,— тут
читатель будет
вправе с негодованием осудить легкомыслие автора.
Как можно
надеяться проникнуть в
начало духовной жизни человека, не располагая солидным запасом
документальных
свидетельств о его детских годах?! А беда в том, что солидный
запас
свидетельств в подобных случаях вообще невозможен —великим
человек, как
правило, становится в зрелом возрасте (если не после смерти),
когда подробности
детства уже забыты.
Говорят, что если
нельзя, но
очень хочется, то можно. Поэтому рискну и лишь попрошу
читателя не принимать
слишком всерьез предлагаемую попытку, отнестись к ней лишь как
к возможной
гипотезе.
Итак, Эйнштейн и
Спиноза: что у
них общего?
И Спиноза, и
Эйнштейн в юном
возрасте были глубоко религиозны. И Спиноза, и Эйнштейн
самостоятельно пришли к
решительному отказу от общепринятых форм религиозности. Если
ранняя
религиозность Спинозы вполне понятна (все-таки 17 век!), то
глубокая
религиозность Эйнштейна (по его словам, до 12 лет) кажется
весьма странной,
особенно, если учесть либеральную атмосферу его семейного
окружения.
Религиозность
юного Эйнштейна
столь же требует объяснения, как и пантеизм взрослого Спинозы.
Но если пантеизм
Спинозы — объект изучения многих исследователей, то ранняя
религиозность
Эйнштейна воспринимается обычно лишь как курьез и не
привлекает особого
внимания. Однако так ли уж удивительны и пантеизм взрослого
Спинозы, и
религиозность юного Эйнштейна, и сходство их духовных эволюций
вообще? В
подобной эволюции не провялятся ли глубокая личность, жаждущая
мысленно
охватить мироздание в целом. Ведь религия — первая форма
целостного восприятия
мира, доступная юному сознанию.
От конкретных
биографических
обстоятельств зависит, овладеет ли эта форма сознанием. Какие
обстоятельства
эйнштейновской биографии способствовали этому?
Судя по
жизнеописаниям Эйнштейна,
по воспоминаниям его сестры, их родители, в соответствии с
духом времени и
места, к религии были равнодушны. Однако в силу своего
социального
(мелкобуржуазно-, простите за выражение, провинциального)
положения они
все-таки помнили о своем еврейском происхождении. Когда
родился сын, мальчику,
согласно обычаю, дали имя покойного деда, и в метрической
книге еврейской
общины Ульма появилась запись о рождении Альберта (Авраама)
Эйнштейна в
пятницу, 19 адара 5639 года от сотворения мира, или 14 марта
1879 года от
рождества Христова. В те далекие времена загсов еще не было, и
зарегистрировать
рождение ребенка можно было только под присмотром
священнослужителей.
В других
отношениях семейная
атмосфера Эйнштейнов была свободна от религиозных догм и
ритуалов, не было и
разговоров на религиозные темы. Начальная школа, в которую
отдали сына, была
католической, но, подчиняясь социальной инерции, родители
позаботились о его
иудейском образовании, взяв частного учителя. Этому человеку,
видимо, наделенному
педагогическим даром, удалось возбудить в мальчике глубокие
религиозные чувства
и, разумеется, мысли. Будущий физик и, стало быть, «стихийный
материалист» в
течение нескольких лет, очень важных для формирования
личности, относился к
религиозным заповедям гораздо ревностнее, чем кто-либо в
семье, и даже - по
дороге в школу - распевал гимны во славу Божию собственного
сочинения.
Можно себе
представить, что при
других семейных обстоятельствах, когда библейские истории и
заповеди внедрялись
бы со всей силой родительского и учительского авторитетов,
юный Эйнштейн со
свойственными ему независимостью и силой духа с негодованием
отверг бы
навязываемые духовные оковы. В условиях же либерального
равнодушия семьи к
религии и, возможно, талантливого проповедничества домашнего
вероучителя
мальчик с энтузиазмом принял религиозную картину мира,
доставшуюся в наследство
от предков. Эмоциональная целостность этой картины, ее
единство, обеспеченное
принципиальным монотеизмом, в детском сознании могло заслонять
вопиющее «естествоНЕзнание».
Однако, долго так
продолжаться не
могло. С ростом интеллектуальных ресурсов и запросов юного
Эйнштейна (как и за
три века до него — Спинозы) религиозная картина становилась
все более тесной. Осознал
он эту тесноту еще до религиозного совершеннолетия, которое в
иудаизме
наступает в 13 лет, и по времени это совпало с переходом в
гимназической
программе от библейских текстов к обременительным, во всяком
случае по объему,
законоучениям Талмуда. Картину мира не спасала ее освященность
самим Всевышним.
Во-первых, не было надежных доказательств святости, а главное
— пытливый ум
искал не освЯщенную, а хорошо освЕщенную картину мира. И свет
разума в таких
случаях надежнее всего.
После разрыва с
традиционной
религиозной картиной мира духовное развитие Эйнштейна шло уже
в обычных для его
эпохи рамках естествознания. Но за три века до того подобный
переход от
глубокой религиозности к столь же глубокому свободомыслию был,
конечно, очень
необычен. А в целом Эйнштейн и Спиноза помогают объяснить один
другого.
Вернемся теперь к
формированию
религиозности этих двух мальчиков, далеких только в физическом
пространстве-времени, но не в духовном, -- ведь складывающиеся
в детстве
отношения с внешним миром очень важны для формирования
личности взрослого
человека.
В иудаизме прошлых
веков
начальное обучение (мальчиков) основам религии и грамоте —
обязанность
родителей и всей общины. При этом главным учебным пособием
была Библия (вторая
ступень образования — изучение Талмуда — считалась
желательной, но не строго
обязательной). Интенсивный контакт с библейскими текстами
участвовал в
формировании духовного мира. Иллюстрация подобного влияния —
Тевье-молочник,
персонаж Шолом-Алейхема. Речь Тевье, вовсе не принадлежащего к
интеллектуальной
или клерикальной среде, обильно уснащена библейскими образами
и выражениями.
Контакт с Библией
не прошел также
бесследно для Спинозы и Эйнштейна. Спиноза, получивший
основательное иудейское
образование, стал одним из лучших знатоков Библии своего
времени. Его
«Богословско-политический трактат» опирается на анализ
библейского текста. При
этом скептицизм автора направлен лишь на абсолютную святость,
богоданность
каждой буквы текста Библии. К самой же книге он относился с
глубоким уважением.
Это следует хотя бы из предложенного им принципа анализировать
текст Библии,
основываясь только на самом этом тексте, а не на предании и
посторонних
источниках.
Эйнштейн не был
таким знатоком
Библии, как его любимый герой, но относился к ней с уважением.
Пятидесятилетний
физик писал своему учителю закона Божьего, что часто читает
Библию, хотя и не в
оригинале. А в статье «Религия и наука», проповедуя свою
«космическую религию»,
указал, что «зачатки космического религиозного чувства
можно обнаружить в
некоторых псалмах Давида и в книгах пророков Ветхого завета».
Вот в какой
глубине видел Эйнштейн корни своего космонотеизма.
Слова «глубокая
религиозность»
сами по себе мало о чем говорят. Духовный мир Библии, будучи
результатом
многообразного социально-культурного опыта, предоставляет
верующему
разнообразные возможности для осмысления реального мира, в
котором он живет и
действует: от мистического полного порабощения собственной
личности до
практического атеизма, от фанатической нетерпимости к
инакомыслию до признания
свободных и различных путей к истине, от выкомерного
богоизбранничества до
универсального космополитизма. В зависимости от своих
интеллектуальных
потребностей и душевного склада человек фактически выбирает,
что «его душе
угодно».
Воздействие Библии
на
формирование личности особенно велико, если религиозное юное
сознание
воспринимает эту книгу как действительно Священное Писание.
Когда в поисках
корней
гуманитарных, этических представлений Эйнштейна обращаешься к
Библии, необходимо
перевоплотиться в шестилетнего мальчика, чтобы посмотреть на
эту книгу его
глазами. Мальчик этот часто бывал сосредоточенным и не
склонным к шумным играм.
Может, он и был отмечен печатью гения, но родители эту печать
не замечали. Скорее
наоборот — их беспокоило, что ребенок слишком долго не
начинает говорить.
Если читателю
сумел
перевоплотиться в такого ребенка и освоиться в
пространственно-временных
декорациях: мюнхенский дом с большим тенистым садом и
восьмидесятые годы 19
века, откроем самую первую из книг Моисеевых.
После энергично
краткого описания
основных этапов сотворения мира и демографической предыстории
начинается
собственно история сознательного отношения человека к Творцу.
История эта
начинается с Аврама, который получил от Всевышнего новое имя
Авраам вместе с
Заветом.
Первые люди,
жившие в
сознательном согласии с заветом Божьим, должны вызвать особое
внимание того
читателя, глазами которого мы смотрим на текст Библии. Из-за
возраста читателя,
это внимание не только рационально, -- Аврааму и его ближайшим
потомкам Библия
уделяет гораздо больше внимания чем
схематическим-символическим героями
предшествующих глав. Обилие подробностей жизни библейских
праотцев позволяет— а
нашего юного читателя и побуждает — воплощаться в каждого из
них, чтобы
испытать на себе благословение Божье.
Что же наш юный
читатель испытал?
Он пошел вместе с Авраамом, который, покорно и безропотно
повинуясь Божьей
воле, увел своего сына — долгожданного и богоданного —
подальше от дома, связал
его и занес над ним нож для жертвоприношения. Вместе с
Авраамом юный читатель
испытал невероятное облегчение, когда Божья длань остановила
занесенную руку. А
всего через несколько страниц этот читатель вместе с Иаковом —
богопослушным,
казалось бы, внуком Авраама — боролся, Бог знает с кем, и в
результате получил
имя Израиль, что в переводе означает «боровшийся с Богом».
Такое сочетание
богопокорности и
собственной активности, доходящей до богоборчества, разве
менее противоречиво,
чем сочетание волновых и корпускулярных свойств электрона?
Можно ли домыслы о
впечатлениях и
перевоплощениях шестилетнего Эйнштейна обосновать хоть
чем-нибудь, кроме общих
соображений о детской психологии интеллектуально интравертного
типа?
Например тем, что
взрослый
Эйнштейн свое отношение к квантовой механике выразил как-то с
помощью
библейского образа:
«внутренний голос подсказывает мне, что это не настоящий
Иаков».
Эйнштейн,
очевидно, подразумевал
эпизод, когда Иаков, формально не вполне праведным путем,
получал (вместо
своего брата-близнеца Исава) благословение от ослепшего к
старости отца —
Исаака. Если следовать букве Библии, следовало бы сказать «не
настоящий Исав»,
однако фраза Эйнштейна вполне следует духу Библии, ее
отношению к сыновьям
Исаака.
Человек, глубоко
прочувствовавший
указанные перевоплощения, может прийти если не к формулировке,
то к чувству,
запечатленному в знаменитой заповеди Эйнштейна: «Господь
изощрен, но не
злонамерен». Каменная скрижаль с этой заповедью была помещена
не в Храме
Иерусалимском, а в одном из храмов науки — в Принстонском
университете, в зале,
над камином. А логически эйнштейновская заповедь предшествует
заповедям Моисея,
поскольку характеризует самого Творца — Бога Авраама, Бога
Иакова... Бога
Спинозы.
Впрочем, для нас
сейчас важнее не
логическое предшествование, а психологическое. И если
предлагаемая
психологическая реконструкция имеет право на существование, то
этическая
позиция Эйнштейна (и Спинозы) может быть результатом
интенсивного раннего
контакта с библейским текстом, с соответствующей культурной
традицией. Суть
этой позиции — противоречивое, на первый взгляд,
«дополнительное» сочетание
полного детерминизма в теории и свободы действий человека на
практике. Поскольку
речь идет о вещах нефизико-нематематических, противоречие
можно и устранить:
если свободное действие человека начинается с явственно
услышанного внутреннего
голоса, который можно приписать Вседержителю, фаталистическое
следование этому
голосу станет внешне неотличимо от безбожно волюнтаристского.
Впрочем, подобные
гуманитарные выкладки способны усыпить не только шестилетнего
мальчика.
Даже если кому-то
предыдущие
рассуждения показались неубедительными, и независимо от того,
как формировалась
жизненная позиция Эйнштейна, не вызывает сомнений сам его
этический
детерминизм. И этот детерминизм относился именно к его теоретическим
представлениям о человеке. Эйнштейновское целостное
мировосприятие требовало
согласованности, соответствия этического и физического
компонентов. Неудивительна
поэтому и привязанность Эйнштейна к физическому детерминизму.
Но, может быть,
все-таки
этические доводы в дискуссии о квантовой теории — это лишь
издержки
производства физических идей, метафоры, приобретающие смысл
только после
перевода их на язык физики? Нет, похоже, это важная
составляющая дискуссии, и о
значении этого компонента, пропитанного эмоциями, говорит уже
само применение
ненаучных доводов в научной дискуссии.
Эйнштейн говорил о
неприятии
вероятностного фундамента физики на основе «чутья»,
«инстинкта»; подчеркивал,
что у него нет логических аргументов, что ему трудно поверить
и т. п. А что же
это такое — нелогичное, инстинктивное, не основанное на
научных аргументах? Что
остается, если из личности «вычесть» логику, рациональное,
науку?
Может ли нечто
ненаучное быть
мотивом, стимулом (или помехой!) для научного творчества? На
такой вопрос сам
Эйнштейн ответил бы утвердительно:
«Все здание
научной истины
можно возвести из камня и извести ее же собственных учений,
расположенных в
логическом порядке. Но чтобы осуществить такое построение и
понять его,
необходимы творческие способности художника. Ни один дом
нельзя построить
только из камня и извести. Особенно важным я считаю
совместное использование
самых разнообразных способов постижения истины. Под этим я
понимаю, что наши моральные
наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные
инстинкты вносят
свой вклад, помогая нашей мыслительной способности прийти к
ее наивысшим
достижениям».
Помогая или мешая,
добавим мы с
надлежащей почтительностью. И непочтительно предположим:
Эйнштейн не принял
квантово-вероятностный идеал потому, что был «обременен»
детерминистскими
этическими представлениями.
Эта гипотеза вовсе
не означает,
что исследователю «вредно» быть сложной личностью. Ведь кроме
восприимчивости к
новым идеям не менее важна способность рождать идеи, а
для этого как раз
нужна сложность личности, насыщенность эмоциональной сферы,
богатство
ассоциативного мышления. Плодотворность эйнштейновского склада
личности
проявилась в его известных достижениях. А тот факт, что даже
эйнштейновский
склад оказался неуниверсальным, свидетельствует о пользе
многообразия
мировосприятий, живущих одновременно в науке (и, тем более, за
ее пределами).
Добавим, что
богатство личности
может реализоваться при наличии еще одного важнейшего качества
— силы духа,
способности к интеллектуальному и моральному одиночеству. Эта
способность ясно
видна, например, в такой фразе Эйнштейна из письма Борну:
«В наших научных ожиданиях мы стали антиподами. Ты веришь в
Бога, играющего
в кости, а я в Совершенную Закономерность чего-то объективно
должного
существовать в мире, закономерность, которую я грубо
спекулятивным образом
пытаюсь ухватить... Большие первоначальные успехи квантовой
теории не заставят
меня поверить в фундаментальность игры в кости, хотя я
хорошо знаю, что более
молодые коллеги считают это следствием моего склероза».
Гуманитарный
компонент в
дискуссии о квантовой теории дает возможность заглянуть в
творческую
лабораторию великого физика и обнаружить, что в ней
сотрудничают не только Опыт,
Математика, странные субъекты Случай и Везение, но также и
Этика,
Справедливость, Совесть и т. д. Участие ведущих ненаучных
сотрудников в работе
всей лаборатории особенно важно в период революционных
изменений фундамента
науки. В такой период продвижение вперед не может быть
достигнуто решением
хорошо поставленных задач, требуются логические скачки.
Чтобы сделать
великое,
«нелогичное» открытие, необходимо напряжение всех сил,
поддержка и творческие
импульсы со стороны этики и других «ненаучных» компонентов
личности. Такая
поддержка может противостоять научной логике, еще не
перестроенной в
соответствии с «нелогичной» идеей, противостоять в течение
времени,
необходимого для такой перестройки.
Можно усомниться в
плодотворности
любого гуманитарно-физического влияния, поскольку то
гипотетическое влияние, о
котором шла речь, у уделено столь большое внимание, было
мешало научному
прогрессу. Это -- обычная ситуация: ищут под фонарем только
потому, что в
других местах просто ничего не видно. Когда физик смело
решается на упомянутые
логические скачки, он слишком поглощен физикой, чтобы
отвлекаться на не
относящиеся к делу гуманитарные комментария. Кроме того, в
активный творческий
период физик еще молод и не чувствует себя столь независимо,
чтобы «нести
всякую чушь» (с физико-математической точки зрения). Так что
нам, убедившись в
существовании самого физико-этического взаимодействия,
остается поверить
взятому в эпиграф голословному заверению Эйнштейна в
потенциальной его плодотворности.
Чтобы квантовая
физика не
казалась совершенно уникальной по связи гуманитарных и
физических идей,
приведем пример, отстоящий на полвека,— доклад Максвелла
«Молекулы»,
посвященный первым успехам атомно-молекулярной теории. Этот
доклад кончается
словами:
«Сейчас
молекулы так же
неизменны по своему числу, по своим размерам и по весу, как
и в то время, когда
они были сотворены. Из этой неизменности их свойств мы можем
заключить, что
стремление к точности измерений, к правдивости в суждениях и
к справедливости в
поступках, почитаемых нами как благороднейшие черты
человека, присущи нам
потому, что они представляют сущность образа того, кто
сотворил не только небо
и Землю, но и материю, из которой они сотворены».
Поставленные здесь
в один ряд
понятия точности, правдивости и справедливости Максвелл
объединяет идеей
Творца, но важнее для нас сейчас не то, чем он их
объединяет, а то, что
он их объединяет.
Связь
физико-математических идей
и морально-этических оценок ощущается не только великими
физиками. Это я понял,
услышав однажды, как непринужденно 4-летний Матвей перенес
идею симметрии из
мира детских мозаик и конструкторов в реальную жизнь с ее
несправедливостями. Он
возмутился: "Это не симметрично – Любка [старшая
сестра] уже три
раза включала пылесос, а я - только один!"
Но раз подобная
связь видна не
только нобелевским лауреатам, но и младшим дошкольникам, пора
спросить: Что же
объединяет геометрию и этику? Как назвать способность
оценивать
стройность-соразмерность физической теории в ее соответствии
реальному миру и
стройность-соразмерность человеческих устремлений и действий в
их соответствии
реальной жизни? Как назвать чувство соразмерности, гармонии?
Это — эстетическая
способность, это — чувство прекрасного. Так что в древней
триаде «истина, добро
и красота» последней принадлежит не последняя роль.
Разумеется, не
каждый человек
наделен чувством красоты в равной мере и в одинаковом роде.
Одному более
доступен мир линий и цветов, другим — миры звуков, поступков,
физико-математических идей... Меньшему числу людей доступны
сразу несколько
миров.
Оценивая роль
ненаучного фактора
в психологии научного творчества, следует учитывать, что
гуманитарные
представления формируются в относительно раннем возрасте, их
не формулируют
систематически и тем более аксиоматически. Поэтому этический
компонент
оказывается более косным, более устойчивым, чем научный.
Этические
представления гораздо труднее экспериментально проверить, чем
научно
сформулированные утверждения. Однако для цельных, гармонично
развитых
личностей, убежденны в единстве мира, какими были Эйнштейн и
Бор, этический
компонент не менее важен.
Сила и форма
взаимодействия столь
удаленных компонентов личности различны для двух разных типов
мышления
физиков-теоретиков. Их можно условно назвать «мыслитель» и
«прагматик».
Прагматики считают краткость человеческой жизни достаточной
причиной для того,
чтобы не размышлять над вопросами, не обещающими скорого
решения. А для
мыслителей физика не сводится к возможности решить
увлекательно-трудные задачи
раньше других, изящнее и в большем количестве; для них
целостная картина
мироздания — предмет жизненной необходимости.
Среди выдающихся
физиков есть
представители обоих типов, и их сотрудничество необходимо для
эффективного
развития науки. Мыслителям жить в некотором смысле труднее,
поскольку они
заботятся о гораздо большем сооружении, но зато история
показывает, что
наиболее значительные изменения в картине мира происходят
именно благодаря им.
В
самом разгаре
20 века прозвучал грозный диагноз - "две культуры". Сказал это
человек, профессионально знакомый с миром естествознания, и
свой в гуманитарном
мире. Физик по образованию и литератор по призванию, Чарльз
Сноу пришел к
тревожному выводу, наблюдая, как растет отчуждение,
взаимонепонимание между
людьми естественно-научных и гуманитарных профессий.
Это явление, какую
бы скорбь оно
ни вызывало, обязано естественному расхождению двух областей,
и, значит, само
по себе вполне естественно. Те, кого тревожит расщепление
человеческой культуры
и его последствия для судьбы человечества, возлагают порой
надежды на перемены
в системе образования, во имя "стирания грани" между двумя
культурами.
Однако история
дает мало доводов
в пользу того, что грань естественного происхождения
стирается. Можно лишь
пытаться сделать ее более проходимой. Естественная, природная
грань между двумя
культурами напоминает, скорее, горный хребет между двумя
плодородными долинами.
Стирать с лица Земли горный хребет? Бр-р...
Иное дело - искать
в горном
хребте перевалы, соединяющие две долины. И на подъеме к
перевалу, оглянувшись
вокруг, увидеть ландшафт хоть и не в деталях, но сразу весь, в
целом.
О том, что
перевалы подобного
рода существуют не только в мечтах, свидетельствует, в
частности, такое
высказывание Эйнштейна:
"Все здание
научной истины
можно возвести из камня и извести ее же собственных учений,
расположенных в
логическом порядке. Но чтобы осуществить такое построение и
понять его,
необходимы творческие способности художника. Ни один дом
нельзя построить
только из камня и извести. Особенно важным я считаю совместное
использование
самых разнообразных способов постижения истины. Под этим я
понимаю, что наши
моральные наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и
религиозные инстинкты
вносят свой вклад, помогая нашей мыслительной способности
прийти к ее наивысшим
достижениям".
Из этого
высказывания был выкроен
эпиграф к предыдущей статье - о гуманитарных предпосылках в
физике.
Однако эпиграф -
дело тонкое:
важно его вовремя оборвать. Дело в том, что вслед за
приведенной фразой
Эйнштейн сказал: можно говорить о моральных основаниях науки,
но нельзя - о
научных основаниях нравственности. Спорить с великим физиком
легче всего
старым, проверенным способом: приписать ему нечто, им не
сказанное. Если бы
Эйнштейн, например, сказал, что не видит оснований говорить о
естественно-научных предпосылках гуманитарной культуры. Вот с
этим уже можно и
поспорить.
Для начала -
что-нибудь попроще,
как сказал один из героев замечательного романа. И чтобы не
ходить за примером
далеко, откроем именно этот роман.
" - Нет, -
ответила
Маргарита, - более всего меня поражает, где все это
помещается Она повела
рукой, подчеркивая этим необъятность зала.
Коровьев сладко
ухмыльнулся,
отчего тени шевельнулись в складках у его носа.
- Самое
несложное из всего! -
ответил он. - Тем, кто хорошо знаком с пятым измерением,
ничего не стоит
раздвинуть помещение до желательных пределов. Скажу вам
более, уважаемая госпожа,
до черт знает каких пределов."
Вот оно, прямое
свидетельство.
Мессир, как видим, хорошо знаком с физикой пятимерных явлений.
И не только
знаком теоретически, но и применил практически. И не
где-нибудь там, в
заоблачных космологических высях или в глубоко запрятанных
струнах, а в хорошо
ныне известной квартире № 50. Свидетельство это тем более
весомо, что по чисто
случайной причине оказалось оно на 666-й странице первого
Мосхудлитовского издания
романа.
Перечитав еще раз
слова Коровьева
и сопоставив их с почти уже забытыми событиями физики 20-30-х
годов, сразу
понимаешь: примерно то же самое, что было сделано с квартирой
№ 50, собирались
сделать тогда с Эйнштейновской теорией гравитации некоторые
физики. Те, которые
предлагали считать, что кроме четырех измерений
пространства-времени существует
еще и пятое. Цели при этом были разные.
Одни, начиная с
первого
пятимерщика Теодора Калуци, намеревались раздвинуть теорию
относительности до
желательных пределов, единым геометрическим образом описав
электромагнетизм и
гравитацию. В этих работах из пятого измерения в теорию пришли
новые величины,
которые можно было отождествить с четырьмя компонентами
вектор-потенциала
электромагнитного поля. Однако, фактически, в теории
появлялось не четыре, а
пять новых величин, и пятую приходилось исключать отдельным
фокусом (что теорию
отнюдь не украшало).
Другие пятимерные
работы
рождались надеждой раздвинуть эйнштейновскую теорию до черт
знает каких
пределов -- теоремами пятимерной геометрии сделать квантовые
законы физики! Эту
надежду основывали на том, что "описание 5-мерного мира при
помощи
4-мерного формализма является неполным, поэтому из
неопределенности 4-мерных
законов можно получить принцип неопределенности, т.е. что
квантовые явления в
конце концов смогут быть объяснены 5-мерной теорией поля". Так
писал один
из надеявшихся.
Пятимерная теория,
как считалось
до вчерашнего дня науки, не оставила следа в физике, несмотря
на то, что ей
занимались выдающиеся теоретики, и даже сам Эйнштейн. Все
пятимерное
направление считалось делом рук если и не самого иностранца в
черном бархатном
берете, то кого-то из его свиты.
Только сегодняшний
день науки
(длящийся уже лет двадцать) возродил старую идею. И даже
приумножил ее, -
сейчас в ходу уже не 5-, а 10-, 26- и сколько-хотите-мерные
теории. Но это
физика наших годов, а нам пора вернуться к литературе 30-х.
Вернемся в
квартире № 50 и
спросим, "почему" и "для чего" Михаил Булгаков использовал
в своем романе, пусть в качестве детали, идею, заимствованную
из современной
ему теоретической физики?
Но, прежде, не
натяжка ли, видеть
тут связь с современной физикой? Разве не мог всякий просто
интеллигентный
человек придумать такую штуку?
Интеллигент с
побочными
ассоциациями и геометрическим воображением мог вспомнить о
четвертом измерении,
- оно как и спиритизм были известны с прошлого века в качестве
потустороннего
источника. Однако пятое измерение - дитя эпохи теории
относительности, когда
четвертым измерением уже прочно именовалось время.
М.А.Булгаков --
врач по
образованию и по нескольким годам работы -- сохранял интерес к
медицине и к не
медицинским наукам. Одну из глав в первой редакции романа он
назвал "Что
такое эрудиция", очень внимательно он читал книгу Павла
Флоренского
"Мнимости в геометрии". Установить конкретный источник
познаний
Булгакова в передовой физике -- задача для его биографов. Но о
пятимерной
теории он вполне мог узнать из "широкой" печати. Хронология
этому
благоприятствует: 5-мерная теория родилась в 1921 году, а
последняя работа
Эйнштейна по пятимерию опубликована в 1941-м. Так что романе о
Мастере и
Маргарите сочинялся в годы активной жизни пятимерной идеи .
Активной вплоть до
научно-популярных журналов, которые обильно расцвели в
занимающее нас время. Тогда
же состоялся и визит в Москву очень иностранного Консультанта.
Ну а "для чего"
Булгакову понадобилось пятое измерение? Для его романа
характерно сближение
естественного и сверхъестественного. Сатанинские штучки
получают обыденное,
скучно-бытовое объяснение, и наоборот. Использовать пятое
измерение для
организации соответствующих бальных мероприятий в кв. № 50 --
это не чудо, а
практическое применение достижений науки.
Сближать чудо и
обыденность,
нормальное и ненормальное небезопасно, но плодотворно и для
поэтического и для
научного подходов к миру. И тут и там важна готовность к
встрече с чудом.
Впрочем, объяснять
все до конца
-- занятие небезопасное, которое для председателя Моссолита
закончилось
печально. Поэтому не будем доводить следствие до приговора. А
лучше задумаемся
над общим вопросом: что делает физика в мире художественного
вымысла, в
гуманитарном мире?
Для таких
размышлений, романов 20
века, пожалуй, недостаточно. И уж во всяком случае -- романов,
написанных после
1919 года. Этот год, отмеченный триумфальным подтверждением
теории
относительности, стал -- по причинам заслуживающим отдельного
обсуждения --
рубежным во взаимоотношениях науки и жизни. В течении
нескольких лет имя
Эйнштейна стало символом. Термины, идеи теории относительности
(или то, что
таковыми считалось) проникали в романы и стихотворения, в
этнографию и
филологию и даже в теологию. Физика, триумфальная и пугающая,
стала постоянным
элементом декораций 20 века.
Поэтому посетим
век 19-й,
научно-спокойный, ждущий -- со страхом и надеждой -- революцию
в обществе, но
отнюдь не в физике. И выберем себе в компаньоны самого
гуманитарного из русских
классиков.
Толстой не получил
высшего
инженерного образования (как Достоевский), не получил
медицинского образования
(как Чехов). Он вообще, страшно сказать, не получил высшего
образования, - два
курса юрфака, только и всего. Конечно, и среднее образование в
его время было
весьма высоким, но на первом месте в гимназиях и в лучших
домах были все же
гуманитарные предметы, а не естествознание.
Толстой, можно
сказать, сдал
экзамен на нефизика, если верить его "Юности". До юрфака он
год
пребывал студентом физико-математического факультета. Поступил
туда, чудом - в
последний момент - разобравшись в биноме Ньютона (наверно, не
без помощи г-на
Коровьева). Но и попав в храм точных знаний, Толстой не
обнаружил к ним
интереса, на лекциях по физике занимался скорее жизнью чем
наукой и с треском
провалился на первом же экзамене.
Когда же 19-летний
граф уволился
из университета и сформулировал план своей дальнейшей жизни,
там из 11 пунктов
на 6-м месте значилось "Изучить математику, гимназический
курс" и
только на 10-м "Получить некоторые познания в естественных
науках"
(умолчим, правда, что на последнем месте стояло "Составить
сочинения...").
К удовольствию
знатоков школьной
физики - несколько выписок из дневника Толстого:
"Закон
тяготения есть
закон - центробежной и центростремительной силы", "вечное
движение
возможно без трения и тяготения", "Движение без тяготения
немыслимо. Движенье
есть тепло. Тепло без тяготенья немыслимо".
Какой учитель
физики поставит за
такое выше двойки?!
Добавим к этому
весьма прохладное
отношение к ученой братии:
"Они, ученые
(профессора), делают некоторое определенное дело и нужное,
они собирают,
сличают, компилируют все однородное. Они, каждый из них,
справочная контора, а
их труды справочные книги", но "Как только они выходят из области
компиляций, они всегда врут и
путают добрых людей". И даже:
"St. Simon говорит: что, если
бы уничтожить 3000 лучших
ученых? Он думает, что все погибло бы. Я думаю - нет".
Ну, разве все это
не убедительно
подтверждает, что Л.Н.Толстой - нефизик?!
Слишком
убедительно? Пожалуй. И
действительно, что в дневнике гуманитарного писателя делают
атомы, тяготенье и
центробежная сила? И почему такое неравнодушие к ученым мужам?
Это неравнодушие
смахивает на ненависть, от которой до любви, как известно...
Чтобы разобраться
в этом,
перейдем от замочной скважины дневника писателя к его главному
роману.
Роман этот читают
по-разному. Одни
пропускают батальные сцены, другие - описания природы, третьи
- французские
диалоги, четвертые пропускают философские рассуждения. Те, кто
помнит дивную
Наташину ночь и князя Андрея, едущего мимо старого дуба, могут
и не поверить,
что из того же романа взяты следующие цитаты: "4x = 15y", "солнце и каждый
атом эфира есть
шар", "диагональ параллелограмма сил", "Электричество
производит тепло, тепло производит электричество".
Удивительно это не
только
читателям 21 века. К смешению французского с физ-матом
"неоднозначно", как выражаются нынче, отнеслись и некоторые
современники великого романа.
В ответ на такую
неоднозначность
Толстой записал в свой дневник грубовато-высокомерное:
"Я слышу
критиков:
"Катанье на святках, атака Багратиона, охота, обед, пляска -
это хорошо;
но его историческая теория, философия - плохо, ни вкуса, ни
радости".
Один повар
готовил обед.
Нечистоты, кости, кровь он бросал и выливал на двор. Собаки
стояли у двери
кухни и бросались на то, что бросал повар. Когда он убил
курицу, теленка и
выбросил кровь и кишки, когда он бросил кости, собаки были
довольны и говорили:
он хорошо готовил обед. Он хороший повар. Но когда повар
стал чистить яйца,
каштаны, артишоки и выбрасывать скорлупу на двор, собаки
бросились, понюхали и
отвернули носы и сказали: он дурной повар. Но повар
продолжал готовить обед, и
обед съели те, для которых он был приготовлен".
Напомним, что
физико-астрономические артишоки Толстой использовал именно в
рассуждениях об
исторических законах, о философии истории и свободы.
Так что же,
Толстой перестал быть
художником, когда всерьез задумался над смыслом истории и
когда решил изложить
свои размышления на бумаге? И просто вооружился гимназическим
курсом
физико-математических наук?
Или, оставаясь
художником, он
взял на свою палитру новую краску - краску точного,
естественного знания о
мире? Ему понадобилась эта краска, чтобы передать свое
ощущение, - он ее и
взял, не спросив разрешения у литературоведов. Ведь эту краску
невозможно
получить никаким смешением других, прежних красок. У новой
краски - цвет истины
достоверной, суховато-приземленной, но зато демонстрируемой
всякому, независимо
от пола, расы и вероисповедания. Биллиардный шар, ударив в лоб
другой такой же
шар, останавливается. Всегда. При любом образе мыслей
биллиардиста и при любом
образе правления в государстве.
Можно ли душевное
состояние
сравнить с винтом, на котором сорвалась резьба? "Как будто
в голове его
[Пьера] свернулся тот главный винт...".
И стремительность
французского
войска можно уподобить "увеличению быстроты падающего тела
по мере
приближения его к земле".
И в масштабе еще
большем: "Для
истории же государство и власть суть только явления, точно
так же, как для
физики нашего времени огонь есть не стихия, а явление".
Это право великого
художника -
свободно расширять палитру.
Почему же эту
новую краску без
особого восторга приняли современники, да и век спустя она
вызывает некоторое
недоумение?
Быть может,
потому, что это не
просто новая краска, но проявление нового мировосприятия.
Чувство
прекрасного
предполагается в каждом художнике. Другое дело - чувство
мироздания, чувсто
целостного единого мира, в котором живет человек - герой
романа и его автор. Это
чувство, скорее, ожидают в мыслителе космологического склада -
совсем другая
профессия.
Когда Толстой,
повинуясь своему
чувству мироздания, включает в плоть романа природу в бытовом,
пейзажном, смысле
слова - старый дуб, лунную ночь, - это не вызывает недоумения.
Но когда он,
внимательно всматриваясь в тонкие душевные движения человека,
помнит и о
Природе в целом, как она открывается человеческому чувству и
разуму -
естествознанию, то это не каждому по душе. Потому что души
бывают разные. И,
возможно, потому, что целостность мироздания открывается
человеку со временем,
а Толстой, как и полагается великим, свое время несколько
опередил.
Если не спорить с
главным русским
революционером и сравнивать великого писателя с зеркалом, то
зеркало это
параболическое. И пучок света от него направлен в будущее,
освещая революцию в
культуре.
Вам не нравится
слово
"революция" и тем более "культурная революция"? Сразу
вспоминаете ночь с 24-го на 25-е? Однако за ночь успевает
произойти только
переворот или путч. Революция в физике, например, заняла
несколько десятилетий.
Но если не нравится слово "революция", пусть будет
"преображение", - оно даже точнее передает смысл явления...
Но, может быть,
классик
революционной теории и тут оказался глубоко не прав? И Лев
Толстой не имеет
никакого отношения ни к какой революции? Ни в обществе, ни в
культуре. Может
быть, он просто писатель, пусть даже и великий?
Еще древние
обнаружили три
столпа, на которых держится здание мира: Истина, Добро и
Красота. В языческие,
хоть и просвещенные времена вполне естественным было
обожествить каждый из
столпов и служить им по отдельности. Можно было считать, что
Истина - это
наука, Добро - сфера морали, а Красота - искусство. При этом
разобщенность мира
идей прекрасно уживалась с разобщенностью мира людей.
С тех пор как на
нашей планете,
под разными именами, стало утверждаться единобожие, появились
догадки, что
следует говорить не о трех столпах, а, скорее, о трех сторонах
одного столпа. И
стремление к общности мира идей стало сочетаться с поиском
единства в мире
людей.
Приняв, что все
люди произошли от
одного Адама, сотворенного единым Всевышним, легче понять, что
все люди братья
и сестры - родные, двоюродные, тысячеюродные. И что в глазах
Всевышнего нет ни
эллина, ни иудея. На эллинском языке впервые прозвучало
"гражданин
Вселенной" , а в иудейском сознании впервые оформилась идея
единого Бога.
Сумел ли Толстой
достигнуть
общность и единство, о котором и до него размышляли умные мира
сего? Нет, но он
страстно, мучительно искал его. А мощный импульс творческого
поиска не важнее
ли окончательно найденной истины? Пучок света во мглу
грядущего не важнее ли
доступной осязанию финишной ленты?
Писатель, как
истинный художник,
жил в своем времени, рядом с современниками, окруженный
проблемами своего века.
Разобщенность людей культуры в российском обществе, как
известно, принимала
этно-географическое обличье. Как же Толстой искал общность и
единство?
Послушаем его самого (в 1856 году):
"Вечером сидел
у
Оболенского с Аксаковым, И.Киреевским и другими
славянофилами. Заметно, что они
ищут врага, которого нет. Их взгляд слишком тесен и не
задевающий за живое,
чтобы найти отпор. Он не нужен. Цель их, как и всякого
соединения умственной
деятельности людей совещаниями и полемикой, значительно
изменилась, расширилась
и в основании стали серьезные истины, как семейный быт,
община, православие. Но
они роняют их той злобой,
как бы ожидающей возражений, с которой они их высказывают.
Выгоднее было бы
более спокойствия и Wurde
[достоинства]. Особенно касательно православия, во-первых,
потому, что,
признавая справедливость их мнения о важности участия сего
элемента в народной
жизни, нельзя не признать, с более высокой точки зрения,
уродливости его
выражения и несостоятельности исторической, во-вторых,
потому, что цензура
сжимает рот их противникам".
Но всего
несколькими строками
ниже и 5-ю днями позже: "Все празднества московские - какая
нерусская
черта". А еще через неделю: "Сергей Дмитриевич
уверял, что
самый развратный класс крестьяне. Разумеется, я из западника
сделался жестоким
славянофилом".
И вот еще:
"Все
славянофилы не
понимают музыки", "Тип профессора-западника, взявшего себе
усидчивой
работой в молодости диплом на умственную праздность и
глупость, с разных сторон
приходит мне; в противоположность человеку, до зрелости
удержавшему в себе
смелость мысли и нераздельность мысли, чувства и дела",
"Читал
Конфуция. Все глубже и лучше. Без него и Лаоцы Евангелие не
полно. И он ничего
без Евангелия".
Славянофилы
стремились к единству
в изоляции, западники - в перенятии, растворении. Толстой
хотел единство в
соединении.
А что же в мире
идей? Что же
физика? Толстой, как бы ни были вопиющи подобранные выше его
ошибки с точки
зрения школьной физики, внимательно следил за физической
наукой. Это видно хотя
бы по его своевременному отклику на идею атомизма вещества -
одно из главнейших
событий физики его времени.
И все же:
"Только в наше
самоуверенное время популяризации знаний, благодаря
сильнейшему орудию
невежества - распространения книгопечатания, вопрос о
свободе воли сведен на
такую почву, на которой и не может быть самого вопроса. В
наше время
большинство так называемых передовых людей, то есть толпа
невежд, приняла
работы естествоиспытателей, занимающихся одною стороною
вопроса, за разрешение
всего вопроса. <...> роль естественных наук в этом
вопросе состоит только
в том, чтобы служить орудием для освещения одной стороны его".
Но это, скажут, в
романе, это в
60-е годы. А в дальнейшем, когда Толстой пытался отречься от
своего
художнического призвания, от своих романов? "Все наши
действия,
рассуждения, наука, искусства - все это предстало мне как
баловство".
Может быть,
по-настоящему зрелый
Толстой вовсе отлучил естествознание от важнейшего вопроса
жизни человека? Этот
вопрос он формулировал, например, так: "Что мне со своим
крошечным
телом и крошечным сроком жизни делать в этом бесконечном по
пространству и
времени мире?".
Погрузиться в
Толстовский вопрос
и в его страстные поиски ответа любой читатель может, взяв в
руки
"Исповедь" Толстого и его "Зеленую палочку". А мы здесь
лишь задумаемся над "бесконечным по пространству и времени
мире".
Всего лишь через несколько лет после Толстовского вопроса
физики получили возможность
размышлять о мире, конечном в пространстве и времени. Не будем
говорить о том,
как бы изменились идеи Льва Толстого, изучи он в гимназии
релятивистскую
космологию, но обратим внимание, что в самые глубокие
религиозные, нравственные
размышления оказалась вовлечена физика.
В наше
трезвомыслящее время
трудно не расслышать скептически-риторический вопрос:
"И неужели кто-то думает, что все эти стремления к единству
физики и
лирики, мечты о вечном мире в мире людей - нечто большее, чем
прекраснодушные
порывы и воздушные замки? Почему ко всему этому следует
относиться серьезнее,
чем во времена Исайи? С тех пор гораздо чаще из колоколов
отливали пушки, чем
из мечей - орала. И Лев Толстой ваш - лишь один из мечтателей,
далеко не первый
и, наверно, не последний."
С трезвомыслящими
можно спорить
только с цифрами в руках, - сколько чего стоит. Довольно
бесполезное занятие
предлагать трезвомыслящим взглянуть на собственное время в
исторической
перспективе. Но и с поэтически настроенными натурами не
поспоришь, - те и так
согласны на все хорошее. Интереснее всего иметь дело с
здравомыслящими
собеседниками. Они могут обойтись без точных цифр, но
потребуют фактов.
Отличается ли
время, в котором
жил мечтатель Толстой, чем-нибудь существенным от других
времен? Очень похоже
на то, что отличается. Когда на век, начавшийся во времена
Толстого и совсем
недавно закончившийся, будут смотреть издалека, очень
возможно, что многие
факты, которые сейчас кажутся разрозненными, будут
восприниматься как
взаимосвязанный клубок. Факты эти смешные и трагические,
материально-технические и эфемерно-духовные. Указать первый из
них по времени
будет не легче, чем сказать, с какого именно числа песчинок
следует говорить о
куче.
Первый сеанс
радиосвязи между
Европой и Америкой (1901) и первый конкурс на звание "мисс
Вселенная"
(1912). Первая мировая война, сражения которой были разделены
двадцатилетним
перемирием, и рожденная ею Мировая революция, триумфально
шествовавшая по
планете, пока не замаячил оскал Последней мировой войны.
Организация
объединенных наций и идея мирового правительства,
проповедуемая физиками, во
многом ответственными и за межконтинентальную радиосвязь и за
межконтинентальные ракеты.
А в самой гуще
этих событий -
выношенная естествоиспытателем и мыслителем идея Ноосферы, как
некой новой
реальности, рождающейся на глазах у не замечающего это
человечества. Издалека
уже не будет вызывать горькую усмешку текст телеграммы,
отправленной в марте 1943
года Верховному главнокомандующему тирану:
"Прошу из
полученной мною
премии Вашего имени направить 100 000 рублей на нужды
обороны, куда Вы найдете
нужным. Наше дело правое, и сейчас стихийно совпадает с
наступлением ноосферы -
нового состояния области жизни, ноосферы - основы
исторического процесса, когда
ум человека становится огромной геологической планетной
силой."
Академик
В.Вернадский.
Что
это за новое
состояние, пока не очень понятно, и сколько времени
понадобится для его
очевидного оформления - век, два, - тоже не известно. До сих
пор человечество
имело дело с двумя другими формами реальности - объектами
материального мира и
субъектами мира духовного. Человеческая мысль не раз металась
между этими
реальностями, пытаясь свести одну к другой или связать их
каким-то органическим
образом. Эта проблема притягивала к себе и Толстого и других
замечательных
людей. Некоторым так и не хватило слов и "крошечного срока
жизни". Другим
удавалось уговорить себя на некое окончательное,
систематически-аксиоматическое
решение. Третьи приходили к идее Бога, великой древней идее,
столько раз
воспринятой по-новому.
Блез Паскаль,
занимавшийся
гидростатикой и философскими проблемами
сверхъестествознанания, сказал еще три
века тому назад, что знания удаляют от Бога, только когда их
мало. Очень многие
его коллеги-гидростатики реагировали на это недоуменным
пожатием плеч.
Похожую неловкость
у многих
коллег-физиков уже в нашем веке вызывают слова:
"Вы находите
странным,
что в познаваемости мира... я усматриваю чудо, или извечную
тайну. Но ведь
априори следовало бы ожидать хаотичность мира, не дающую
никакой возможности
охватить его разумом. ... И это чудо все увеличивается по
мере расширения наших
знаний. В этом слабое место позитивистов и профессиональных
атеистов, довольных,
что им удалось не только избавить мир от богов, но и
"раскрыть все
чудеса". Как бы то ни было, мы должны довольствоваться
признанием этого
"чуда", без какого-либо узаконенного подхода к нему";
"В период
Возрождения, в
18-м, в 19-м веках казалось, что религиозное мышление и
научное мышление
противопоставляются друг другу, как бы взаимно друг друга
исключают. Это
противопоставление было исторически оправданным, оно
отражало определенный
период развития общества. Но я думаю, что оно все-таки имеет
какое-то глубокое
синтетическое разрешение на следующем этапе развития
человеческого сознания. Мое
глубокое ощущение (даже не убеждение - слово "убеждение"
тут,
наверно, неправильно) - существование в природе какого-то
внутреннего смысла, в
природе в целом".
Как видим, даже
выдающимся
физикам нашего века - Эйнштейну и Сахарову - не хватает слов.
Станет ли этим
словом "ноосфера" или как-то иначе назовут новую реальность-
живую,
живущую культуру? Во всяком случае новое понятие может
вместить в себе многие
формы социально-духовной жизни, для выражения которых пока не
находится
надлежащих слов. А когда такие слова появятся, то, быть может,
по-новому
откроются Лев Толстой и его время, время, когда в православной
России, в
Харькове издавался журнал "Вера и разум", в котором, в
частности,
появилась "Теодиция" великого физика, математика и
неортодоксального
религиозного мыслителя Г.Лейбница.
"Вера и разум", но
разве они так разделены, что требуется союз "и"? Разве они не
соединяются творческой интуицией, чувством прекрасного,
чувством мироздания? И
что же такое - вера в разум? А вера в Высший разум?
За два века до
Эйнштейна философ
Кант говорил, что его внимание приковывают два чуда: взгляд
ввысь открывал ему
закон звездного неба, взгляд вглубь собственной души
обнаруживал нравственный
закон. Ввысь и вглубь - противоположные направления? Но
география уже давно
открыла, что начиная движение в противоположных направлениях,
можешь оказаться
в одном и том же месте, правда, оно невидимо очам в начальном
пункте. В 20 веке
к доводам географии добавилась космография: в замкнутой
Вселенной
противоположности тоже сходятся, чисто геометрически, хотя
точка схождения
может быть и недоступна телескопам. Но ведь кроме очей во лбу
есть и очи,
находящиеся за лобной костью.
Все это, однако,
вовсе не
означает осуждения тех представителей точного знания, которых
Эйнштейн назвал
позитивистами и которые не могут принять всерьез все эти очень
неточные и
неопределенные идеи. Каждый должен следовать своему призванию
и делать то, что
у него хорошо получается.
Если человеческую
цивилизацию
уподобить дереву, то могучий ствол ее материальной жизни
окружен корой
культуры. Поверхностный наблюдатель может подумать, что этот
довольно тонкий и
негладкий слой между плотью дерева и космическим окружением не
очень-то и
нужен, не догадываясь, что без коры дерево скоро засохнет. Но
и тот, кто
воплощает в себе эту кору - небольшой ее участок - и исправно
воплощает, может
усомниться в необходимости коры на другой - далекой от него -
стороне дерева. И
не мудрено - это дерево не каждому дано обхватить. Однако
рождаются и такие,
кому дано обхватить его мысленным взором. И благодаря этим
людям мы - носители
разных культур, разных профессий - можем осознавать себя
частицами единого
дерева и защищать это дерево от невзгод. Благодаря этим людям
мы понимаем, что
пагубно тянуть это дерево за верхушку вверх, так, что трещат и
рвутся его
корни, и что не менее пагубно привязывать его верхушку к
корням крепкими
тросами. А что же делать? Бережно расправлять запутавшиеся
ветви, осторожно
удалять засохшие и внимательно любоваться исполинским деревом,
от корней и до
кроны.
Апраксин Блюз, 2004 (№12)