МОСКВА, ФИЗИКА, 1937 ГОД
[Вопросы истории естествознания и техники, 1992, № 1; в кн.: Трагические судьбы: репрессированные ученые Академии наук СССР. М.: Наука, 1995, с.54-75.]
Директор ФИАНа и его заместитель
Mаксим Анатольевич Дивильковский
Приложение. Из следственного дела Б.М.Гессена
Название книги, известность к которой вернулась спустя полвека [1], дает подходящий заголовок для замечательного документа, хранящегося в Архиве РАН. Это стенограмма собрания актива Физического института АН СССР, проходившего 17 и 20 апреля 1937 года [2]. Аккуратно зафиксированные выступления нескольких десятков сотрудников ФИАНа выразительно характеризуют "текущий момент" в истории советской физики и общества в целом. Источником волны активов, прокатившейся по стране и достигшей института, стал мартовский пленум ЦК ВКП(б), на котором Бухарин и Рыков были исключены из партии и в качестве японо-немецких агентов переданы органам НКВД.
Прежде чем перейти к картине, встающей со страниц стенограммы, обрисуем обстоятельства, в которых проходил актив ФИАНа.
Институту было тогда немногим более двух лет от роду. Он образовался из маломощного физического отдела Физико-математического института АН СССР, можно сказать, в ходе переезда академии из Ленинграда в Москву.
Хорошо известно, что создателем ФИАНа был Сергей Иванович Вавилов (1891–1951, акад. с 1932 г.). Менее известно, что отцом-основателем ФИАНа можно считать Г.А.Гамова. Сотрудник ФМИ и уже физик мирового масштаба, Гамов в декабре 1931 г. составил докладную записку о разделении ФМИ на два самостоятельных института: Физический и Математический. При этом были намечены профиль и план работы академического центра физики.
Через два месяца идея, казалось, была подкреплена избранием Гамова в члены-корреспонденты. Однако проект разделения ФМИ завяз в обсуждениях и согласованиях. Дело в том, что Гамов предполагал создать институт теоретической физики с экспериментальным отделом, имеющим подчиненное положение. Это считали неприемлемым академики-физики старшего поколения. Дело не двигалось, пока к нему не привлекли С.И.Вавилова с его организаторскими способностями и более уравновешенным взглядом на соотношение эксперимента и теории. Однако в Ленинграде, где уже действовали три крупных физических института, появиться еще одному было трудно. Переезд академии в Москву, где физика развивалась только в сравнительно небольшом институте при МГУ (НИИФ), существенно менял ситуацию.
Здание, в которое в Москве вселялся ФИАН, было построено в 1916 г. Оно предназначалось для Физического института, который должен был возглавить П.Н.Лебедев (после знаменитого ухода в 1911 г. из Московского университета). Однако в 1912 г. Лебедев умер, и институт возглавил П.П.Лазарев. Институт успешно функционировал и после революции, с 1927 г. под названием Институт физики и биофизики. В нем работали некоторые будущие сотрудники ФИАНа, в том числе С.И.Вавилов. В 1931 г. акад. Лазарева арестовали, а институт закрыли. В его здании разместили некий Физико-химический институт спецзаданий, о котором почти ничего не известно. Директор этого института некий Лукашев неоднократно поминался лихом на фиановском активе за то, что вывез из здания все оборудование, включая дверные замки. В этом самом здании в апреле 1937 г. и состоялось собрание сотрудников ФИАНа.
В коллективе, выросшем с 26 сотрудников в 1933 г. [3] до 80, еще отчетливо ощущалось географическое происхождение. Из Ленинграда переехали несколько десятков человек, среди них Н.Д.Папалекси, Б.М.Вул, И.М.Франк, П.А.Черенков; некоторые, как и сам С.И.Вавилов, жили на два города. Из Московского университета Вавилов привлек для работы в ФИАНе Л.И.Мандельштама, Г.С.Ландсберга, И.Е.Тамма, П.А.Ребиндера, Ю.Б.Румера, М.А.Дивильковского, Д.И.Блохинцева и др.
В 1937 г. ФИАН состоял из семи лабораторий: Вавилов возглавлял лаборатории люминесценции и (временно) атомного ядра, Папалекси – лабораторию колебаний, Ландсберг – оптическую, Тамм – теоретическую, Вул – лабораторию диэлектриков и Ребиндер – молекулярной физики.
Помимо сотрудничества и конкуренции лабораторий, в научной жизни ФИАНа важную роль играл вопрос о соотношении фундаментальных и прикладных исследований. Столкновение мнений на этот счет определялось различием в научном кругозоре и социальной позиции. Этот вопрос энергично обсуждался на активе. Невежество и государственный патриотизм (искренний и не очень) стояли за требованиями значительно увеличить долю прикладных и оборонных работ. Приводился в пример, скажем, Фарадей, который якобы работал на промышленность и поднимал престиж капиталистического хозяйства своего государства. Или говорилось, что с капитализмом придется бороться не атомными ядрами и электронами, а пушками и самолетами, поэтому, учитывая международное положение, надо сделать упор на работы, необходимые военной промышленности. Твердый и аргументированный отпор этим призывам давал Вавилов, считавший, что академический институт должен быть ориентирован прежде всего на фундаментальную науку.
Что касается текущего политического момента, именем которого сделался текущий тогда год, то отношение к нему определялось и социальной позицией и нравственной. Высокопоставленные и только что снятые на пленуме ЦК "враги народа" не привлекали на активе ФИАНа особого внимания – всего двое из 35 выступивших упомянули их имена. Хотя в заключительной резолюции, разумеется, приветствуется "решение пленума об исключении из партии Бухарина, Рыкова, союзников Троцкого, японо-немецких агентов, и о передаче дела о них на доследование органам НКВД".
Гораздо больше внимания было уделено "врагу народа", которого в ФИАНе знали очень хорошо, – заместителю директора по научной работе Б.М.Гессену, арестованному в августе предыдущего, 1936 г.
Борис Михайлович Гессен, член-корреспондент АН СССР (с 1933 г.), занимался, помимо научно-административной работы, историей и философией физики. Большую известность на Западе получил его доклад "Социально-экономические корни механики Ньютона", сделанный на конгрессе по истории науки в 1931 г. в Лондоне [4]. За спиной у Гессена были социал-демократическая деятельность, участие в революции, членство в партии с 1919 г., работа в Политуправлении Реввоенсовета (1919–1921) и Коммунистическом университете им. Свердлова (1921–1924). После окончания гимназии в Елизаветграде он учился год на физмате Эдинбургского университета вместе с гимназическим товарищем И.Е.Таммом. Накануне мировой войны вернулся в Россию и учился параллельно на физмате Петроградского университета и экономическом отделении Политехнического института. Окончив в 1928 г. Институт красной профессуры (отдел естествознания) и проработав в ИКП два года, Гессен был назначен директором НИИФ МГУ. Он стал первым деканом физического факультета МГУ. Оставил эту должность в декабре 1934 г., по-видимому, для того, чтобы занять должность заместителя директора ФИАНа (по совместительству с директорством в НИИФе). В социально напряженной обстановке Московского университета Гессену удалось создать благоприятные условия для работы подлинных ученых, в частности для небольшой, но сильной группы физиков, концентрировавшихся вокруг Л.И.Мандельштама. До самого своего ареста Гессен был также членом редколлегии "Успехов физических наук", работал в редакции "Большой советской энциклопедии"[5].
Таковы основные обстоятельства, которые следует иметь в виду, знакомясь со стенограммой фиановского актива 1937 г.
Началось собрание большим докладом директора ФИАНа С.И.Вавилова. Первая половина доклада отведена итогам пленума ЦК, точнее, речи Сталина. Вавилов, избрав метод "наименьшего действия", цитировал эту речь страницами, от себя добавляя только лаконичные связки.
Вторая половина доклада посвящена заботам института, которых было немало: недостаток квалифицированных кадров, неоформленное состояние некоторых лабораторий, неопределившееся лицо института в целом, трудности снабжения и финансирования... Учитывая возраст института и социально-научные обстоятельства, в которых он создавался, все эти проблемы совершенно неудивительны. Объяснение ряда упущений сам Вавилов видел в собственной недостаточной работе по руководству ФИАНом из-за совмещения этих обязанностей с научным руководством Оптическим институтом в Ленинграде.
Иной характер имели два политических дела, о которых Вавилов сообщил очень коротко. Первое – "вредительство бывшего владельца института гражданина Лукашева", вывезшего (опираясь на родство с бывшим главой НКВД – Ягодой) научное оборудование, которое могло бы значительно ускорить ввод в действие ФИАНа.
Мы сосредоточили внимание на обсуждениях ареста Гессена, о котором Вавилов сказал так:
"Второе политическое дело произошло не очень давно. Я имею в виду Бориса Михайловича Гессена. По моей инициативе, в значительной мере, Борис Михайлович Гессен был приглашен заместителем директора в Физический институт. В этом приглашении я основывался на том, что Гессен был директором физического института Московского университета, что там дело шло недурно, что по образованию он был физик и, кроме того, был партиец. Вот признаки, которые меня соблазняли.
Но, товарищи, в чем моя вина? Не в том, что я, может быть, недосмотрел, что он занимался контрреволюционной деятельностью, – это, конечно, могло случиться, я не мог уследить за всем. Но моя вина в том, что я не сигнализировал, что здесь, в Институте, он был по крайней мере бесполезным человеком. Я это знал, я это видел, но я как-то, что называется, стеснялся громогласно об этом заявить. В этом – моя вина, конечно, в значительной степени связанная с тем, что я мог работать в Институте только урывками".
Всего два абзаца уделил Вавилов делу Гессена, назвав к тому же разоблаченного врага народа по имени-отчеству и взяв на себя ответственность за его приглашение в ФИАН. Что касается бездеятельности Гессена, то это обвинение, судя по всему, соответствовало действительности и действительностью может быть объяснено. О пассивности Гессена "в последние полтора-два года" скажет и друживший с ним с гимназических лет Тамм, объяснявший это "сильным неврастеническим состоянием". Если от времени ареста Гессена отнять полтора-два года, то получим момент, близкий к 1 декабря 1934 г. Нетрудно предположить, что события, последовавшие за убийством Кирова, могли погрузить партийца Гессена (знакомого с высшими партийными сферами) в неврастеническую апатию. В отличие от своих друзей-физиков, поглощенных картиной бурлящей квантово-релятивистской физики, Гессену было легче разглядеть в окружающей социальной действительности злокачественные предвестники 1937 г.
Посмотрим теперь, что в апреле 1937 г. говорили о Гессене его товарищи по работе и партии. На фиановском активе дело Гессена обсуждали М.А.Дивильковский, Г.С.Ландсберг, Ю.Б.Румер, Д.И.Маш, Б.М.Вул, И.Е.Тамм и Д.И.Блохинцев. Кроме Вула, все они пришли в ФИАН из МГУ вместе с Гессеном и, следовательно, знали его достаточно хорошо. Чтобы лучше понять их выступления, предварительно кратко представим каждого.
родился в Архангельске в 1904 г. Согласно анкете, его социальное происхождение дворянское, а основное занятие родителей – профессиональные революционеры и советские служащие. С 1906 г. семья жила в Швейцарии на положении политэмигрантов. Вернувшись в Россию в 1918 г., сын дворян-революционеров не владел русским языком и поэтому учился самостоятельно. В 1920 г. вступил в комсомол, в 1926 г. – в партию. В 1921 г. поступил на работу в НКИД в качестве шифровальщика. В 1923 г., будучи секретарем Воровского в Лозанне, был тяжело ранен при убийстве главы советской делегации. В 1925 г. поступил на физмат МГУ. В 1930–1935 гг. состоял в аспирантуре МГУ и АН. Работал под руководством Л.И.Мандельштама в области физики электромагнитных колебаний высокой частоты. Преподавал в МГУ. Параллельно в 1934–1935 гг. по командировке ЦК ВКП(б) окончил курс японских переводчиков. В 1936–1938 гг. ученый секретарь Физической группы Академии наук. В начале войны, несмотря на бронь, добровольно ушел на фронт, оставив жену и детей (по свидетельству Е.Л.Фейнберга, Дивильковский громогласно выражал радостную уверенность, что война с фашизмом перерастет в мировую революцию). Погиб в 1942 г. [6]
Выступление на фиановском активе Дивильковский начал с "важнейших вопросов", которые поставил на пленуме тов. Сталин. И первый – вопрос о капиталистическом окружении, которое "просачивается в Советский Союз в лице шпионов, диверсантов, вредителей". Или "вопрос об идеологической борьбе с враждебными теориями в физике... Разве здесь нет классовой борьбы? Разве здесь буржуазные ученые не стараются всеми силами со своих идеалистических позиций вредить нашему делу? Конечно, стараются! У нас раньше этим занимался вредитель Гессен, а когда Гессен сел – никто у нас не заботится об этой стороне вопроса".
Следующий вопрос касался "разницы между вредителями старой формации, вредителями шахтинских времен и вредителями современными... Мы привыкли видеть опасность в науке только со стороны реакционной старой интеллигенции, реакционных ученых, которые, например, в Академии наук в свое время оказывали большое сопротивление советизации Академии. И мы проглядели, что вредители теперь – это вредители с партийным билетом, проникшие в наши ряды, чтобы отсюда вести свою подлую работу. Мы проглядели, что у руководства и в партийной организации Академии наук стояли люди, которые организовывали террористические группы, и в этом отношении мы прозевали подлую работу Гессена. Вероятно, не все товарищи знают, чем занимался Гессен в университете? Гессен создавал, сколачивал там группу террористов-вредителей". (Тут же Дивильковский предположил, что вредительством Гессена была неправильная замена проводки в ходе ремонта ФИАНа.)
Затем Дивильковский заявил, что в случае Гессена "подбор людей" происходил не по политическим и деловым признакам (как рекомендовал тов. Сталин), а "под давлением семейственных и групповых интересов", и прямо обвинил в этом "близких к Гессену работников" – Ландсберга, Тамма, Румера. Обвинил их и в том, что они уклоняются от разоблачения Гессена: "В университете вокруг вредительства Гессена, вокруг той позиции, которую заняли близкие к Гессену работники – И.Е.Тамм, Г.С.Ландсберг, которые не проявили желания помочь общественности разоблачить до конца корни этого дела, – развернулась большая борьба и политическая проработка, что ли (хотя это слово не совсем подходящее) ряда научных работников. Какой же выход из этого положения увидели эти научные работники? Честно помочь общественности вскрыть это дело до конца? Нет. Бежать из университета до конца".
Дивильковский потребовал, чтобы теоретики выступили, поскольку у них "в политическом отношении дело обстоит очень неблагополучно. У Тамма большие политические неприятности, у Румера – то же самое, да и у Блохинцева тоже были близкие отношения с Гальпериным, с троцкистами" (у Тамма и Румера были арестованы братья; Ф.М.Гальперин, работавший в НИИФе, был уволен с работы и исключен из партии).
Первым Дивильковскому отвечал его научный руководитель
(1890–1957; чл.-кор. 1932 г., акад. 1946 г.). Он решительно отверг обвинение в бегстве из МГУ, напомнив, что вопрос о переносе его научной работы в ФИАН поставил С.И.Вавилов еще три года тому назад, при переезде института в Москву.
По поводу обвинения в том, что он уклоняется от разоблачения Гессена, Г.С.Ландсберг категорически заявил:
"Если бы я знал, на чем можно показать вредительскую деятельность Гессена, я бы, наверное, об этом не молчал. М.А.Дивильковский сегодня говорил, что ему известно, что Гессен сколачивал террористические группы в университете. Если бы мне это было известно, я бы в свое время об этом заявил. Если я не говорю конкретно, то причина та, что у меня нет этого конкретного знания, а не потому вовсе, что я стараюсь что-либо скрыть. Это мое последнее заявление по этому вопросу: я категорически заявляю, что всякого рода обвинения меня в том, что я стремлюсь что-то замолчать, – ложь. Привести какие-либо доказательства в этом отношении я не могу, естественно, потому что нельзя доказать, что ты чего-то не знаешь".
По свидетельству И.Л.Фабелинского, в университетских проработках (о которых упомянул Дивильковский) Г.С. Ландсберг проявил не меньшую строптивость. Когда энтузиастам-разоблачителям в МГУ удалось обнаружить вредительство Гессена в "дефектах" учебной программы, Г.С.Ландсберг непреклонно заявил, что эту программу составил он сам.
Затем выступил
(1901–1985). Его работе в ФИАНе и МГУ предшествовали пять лет, проведенных в Германии. При поступлении в НИИФ МГУ в мае 1932 г. он сообщил о себе следующее. Родился в Москве, в купеческой семье. Учился с 1917 г. на физмате Петроградского и затем Московского университетов с годичным перерывом на службу в Красной Армии, участвовал в боях на Юго-Западном фронте. В 1922 г. демобилизован и состоит на учете комсостава в качестве переводчика. В 1925 г. уехал на учебу в Германию. С 1929 г. до возвращения в Россию состоял ассистентом М.Борна в Гёттингене. Списавшись с дирекцией НИИФа, Румер поступил в теоротдел, заведовал которым И.Е.Тамм. Сохранились отзывы Тамма, на основании которых Румеру в феврале 1935 г. была присвоена докторская степень (без защиты диссертации) и звание профессора [7].
Свое выступление на фиановском активе Румер начал с двух примеров того, как он "выполнял свой долг советского ученого", борясь с фашизмом: сигнализировал в ЦК, что приглашенный неизвестно кем профессор Поль – член нацистской партии и что некоторые советские физики продолжают публиковать свои работы в фашистской печати. Пояснив, почему он "чувствовал себя за нашими партийными организациями, как за каменной стеной", он – "по прямому приглашению партийной организации" – высказался о своих вызывающих сомнения связях.
«В январе месяце я был командирован в город Харьков, где работал Ландау. Товарищ Дивильковский тоже был там. Он знает, какое там было острое положение. Ландау взяли тогда в подозрение, и я считал своим долгом открыто выступить в защиту своего друга Ландау. И сейчас заявляю: "Если Ландау окажется вредителем – я, несомненно, буду привлечен к ответственности"; но и теперь, когда это мое заявление запротоколировано, я все же ручаюсь за него, как за своего лучшего друга. Больше ни за кого я не поручусь – ни за Гессена, ни за Г.С.Ландсберга, ни за И.Е.Тамма, потому что я с ними мало знаком, но за Ландау я готов всегда поручиться».
У Румера были основания беспокоиться о Ландау, с которым познакомился еще в Германии. В феврале 1937 г. Ландау сумел избежать опасности, уехав из Харькова в Москву и поступив в Институт физических проблем к Капице. Однако через год, в апреле 1938 г., Румеру пришлось оправдать свой прогноз – он был арестован в один день с Ландау. Самого Ландау Капице удалось вытащить из тюрьмы еще через год, а Румер провел в неволе весь положенный ему срок, и уже Ландау пришлось проявлять свою дружбу и помогать заключенному и ссыльному [8].
А в апреле 1937 г., объяснившись в дружбе с Ландау, Румер перешел к анкетно более существенному факту:
«У меня есть брат, который старше меня на 17 лет. Когда он был арестован, я пришел в университет и рассказал об этом своим товарищам, в том числе и парторгу. Мой брат был арестован органами НКВД и выслан в административном порядке на три года. Прошло 29 месяцев, ему осталось отбывать высылку еще семь месяцев. Об этом я никогда не скрывал, причем утверждал, что мой брат не диверсант, не вредитель и не троцкист. Он работал в Наркомате обороны, но с троцкистами не был связан.
Я не могу не указать, что в университете я натолкнулся на недоверие. Заместитель директора [НИИФа] Мамуль как-то вызвал меня и сказал: "Знаете, вы будете работать в Академии и, в общем, товарищ Румер, вам в университете будет работать неудобно". Я лично считал, что, наоборот, неудобно мне было из университета уйти, хотя после кооперации с Ландау моя работа успешно пошла (я сделал пять публикаций) и сам подумывал о том, чтобы сжать педагогическую работу и сосредоточить все свое внимание на Академии наук, на том, чтобы в этом институте работать и включиться по-настоящему в работу. Но когда мне говорят: "Уходи! Потому что неудобно", – я мог ответить только так: "Нет, не уйду!" Ведь я информировал в свое время МК партии, там меня приглашали на бюро МК сделать доклад по теории относительности, там меня знают, знают меня по истории с профессором Полем и в ЦК партии, поскольку я тогда принял все меры, как гражданин Советского Союза. Я знал, что у нас имеются МК, ЦК, Наркомпрос, Комиссия советского контроля, печать – все, что угодно. И если человек чувствует себя политически чистым, как я, то он смело может сказать всем: "Обследуйте мои связи, мою деятельность!" Я утверждаю, что среди моих знакомых не было ни одного арестованного. Правда, арестован брат, но это другое дело: брат старше меня на 17 лет. Притом я выбираю друзей, но не выбираю братьев».
И тем не менее с 1 сентября 1937 г. Румер был уволен из МГУ "по собственному желанию" [9].
Линию разоблачения вредительства, начатую Дивильковским, проводили еще три выступивших: Маш, Должонков и Вул.
родился в 1903 г. в местечке Яруга Могилевского округа. Родители – крестьяне-виноградари. В 1919–1920 гг. работал в местечковом и волостном ревкомах. В комсомоле с 1924 г., в партии с 1928 г. В 1924 г. окончил трехгодичные педагогические курсы, преподавал, заведовал школой. В 1930–1931 гг. работал в Центральной школе профдвижения. Участвовал в проведении хлебозаготовок. В 1931–1936 гг. учился в МГУ. С марта 1936 г. работал в ФИАНе в области теории колебаний (совместно с Дивильковским). С 1938 г. замдиректора по научно-организационной части. Кандидатскую диссертацию защитил в ноябре 1941 г.[10]
Вот как выглядит ситуация в изложении Маша:
"Я – сотрудник института сравнительно недавно, но мне приходится вести в институте пропагандистскую работу, и это заставляет меня по-особому общаться с широкой массой работников института, начиная с дворников и кончая научными сотрудниками.
Должен констатировать тревожное настроение у многих работников института, и тревожное как раз в связи с тем, о чем говорил т. Дивильковский. Действительно, здесь некоторое время работал Борис Михайлович Гессен, все видели его бездеятельность, но вместе с тем ни у кого не хватило мужества за время его работы в институте громко об этом сказать. Впоследствии он оказался вредителем, шпионом, диверсантом. Он изъят. Но теперь перед каждым честным членом коллектива возник вопрос: а не пытался ли Гессен окружить себя сообщниками, людьми, на которых можно понадеяться, которые не выдадут в нужную минуту? Наивно было бы думать обратное, и поэтому невольно после этого процесса обращаются взоры к окружению Гессена, причем здесь получается неотрадная картина, которая и дает почву для таких тревожных настроений. Опять-таки идут слухи, что брат Юрия Борисовича Румера был личным секретарем Троцкого. Сегодня, судя по его выступлению, выяснилось, что эти слухи имели какое-то основание. Говорят, что он приехал сюда якобы для диверсантской работы и, не будучи научным сотрудником, все же был принят Гессеном на научную работу в университете по кафедре Игоря Евгеньевича. Что же касается Игоря Евгеньевича, то брат его арестован... Так что повод для таких тревожных настроений имеется.
Вот при таком положении, при такой ситуации и происходит назначение нового заместителя директора по научной части – Григория Самуиловича Ландсберга.
Как должны были Григорий Самуилович Ландсберг и Игорь Евгеньевич Тамм ответить на то отношение, которое они встретили к себе со стороны массы сотрудников? Они должны были ответить работой по руководству лабораториями, по выращиванию кадров и т.д. Между тем Григорий Самуилович, согласившись на работу в качестве зам. директора по научной части, обрек себя в лучшем случае на бездеятельность. Он руководит кафедрой в университете, руководит лабораторией в университете, ведет педагогическую работу, и здесь еще работал.
Физически, при всем желании, Григорий Самуилович не в состоянии был вести никакой работы. И это вот как раз создает впечатление своеобразной преемственности в работе Гессена: Гессен ничего не делал, и сейчас Григорий Самуилович, его личный друг, товарищ, продолжает то же самое. К чему это конкретно привело? К тому, что ослабела работа Григория Самуиловича в лаборатории в этом году по сравнению с прошлым годом. В частности, в прошлом году я был прикомандирован к институту, и тогда мне Григорий Самуилович больше уделял внимания, чем в этом году. Если в прошлом году Григорий Самуилович три раза заседал по вопросу о выполняемой мною работе, то в этом году это было только один раз, и то случайно – в связи с посещением нашей лаборатории Леонидом Исааковичем.
Как должны Григорий Самуилович, Игорь Евгеньевич и другие товарищи, к которым создалось такое отношение в институте, ответить на такое отношение? Не декларациями, а конкретной работой по выращиванию новых советских кадров".
Стенограмма актива дает яркий материал, освещающий роль завхозов в советской науке. В 1937 г., когда эта роль могла быть особенно большой, должность завхоза и коменданта в ФИАНе занимал некий
(1895–?), с чьим политическим кругозором и принципиальностью стоит познакомиться:
"Тов. Сталин в своем заключительном слове на мартовском пленуме ЦК нашей партии заявил, что теперь нет тех политических течений, которые пугали нас в прошлые годы, что сейчас нет политических обострений со стороны левых, правых и т.д., а есть единственная опасность – со стороны троцкистов, которые перешли на вредительство, на измену родине. И вот, товарищи, когда прочитаешь доклад и заключительное слово т. Сталина на пленуме, то ясно становится каждому трудящемуся, какое положение мы переживаем сейчас в нашей стране.
Коснемся нашего института. Из собрания в собрание мы ставим вопрос относительно Гессена, относительно ряда других товарищей, которые с ним соприкасались, о чем т. Дивильковский оповестил нас сегодня. А вот когда Гессен был арестован, то в институте об этом две недели молчали, две недели не говорили партийной организации и беспартийным, что Гессен арестован. Парторганизация не была достаточно информирована о том, что Гессен арестован за вредительство, а ведь она должна была видеть это раньше. Разве наша парторганизация ходила слепая, глухая по отношению к Гессену? Нет, товарищи, она учитывала, что Гессен есть ненужный элемент в нашем Институте".
И тем не менее, пожаловался Должонков, однажды Гессен предложил уволиться ему:
"Я обратился в парторганизацию. Но что мне сказала партийная организация? Ничего. (Вул: Кто именно?) По-моему, Коваленко, парторг. Он искал, видите ли, вредителей снизу, он и нашел – Должонкова; мол, Должонков как-то выпил и его нужно исключить из партии (и исключили!) [как затем уточнил парторг, исключили за то, что на казенной машине уезжал пьянствовать и на два дня задержал зарплату], а когда вредители находились рядом с ним, вместе с ним работали, он этого не видел. Или возьмите Гольман. У Гольман брат – ярый троцкист. Из одной тарелки Гольман с братом-троцкистом ест, а ведь она – партийка, бывает и на партийных собраниях, слышит все. Разве Гольман не знает, что ее брат – троцкист? Знает. Разве они не помогали друг другу? Таких людей надо гнать из партии, разоблачать. Мы здесь многое прохлопали. Искали все что-нибудь внизу, а пленум ведь прямо сказал, что нужно смотреть и на верха. Об этом говорит и история с Пятаковым, Бухариным, Рыковым. Я об этом говорю потому, что, поскольку нам предоставляется право критики, можно критиковать и дирекцию, и партийную организацию, и общественные организации...
Теперь относительно трудодисциплины в нашем институте. Сколько раз говорилось об этом на собраниях? Одно время как будто бы наладили порядок, в десять часов все бывали на местах, но сейчас опять все пошло вразброд. Я как комендант стою у подъезда и знаю, что один приходит в десять, другой – в половине одиннадцатого, третий – в одиннадцать и т.д. Как записывается время явки в журнал – неизвестно. А возьмите вы хождения научных работников. Я смело могу заявить, что 50% их времени пропадает на хождение по коридорам. Это большой недостаток. Сергей Иванович говорил, что мы еще недостаточно добились тех целей, которые перед нами стоят, а ведь это зависит от трудовой дисциплины.
Относительно политического воспитания. Кто-то правильно сказал, что кружок по политэкономии собирался – собирался у нас в институте, и так не собрался. А разве нельзя было его собрать? Можно было. Нужна была только твердость. Нужно было вызвать человека, поговорить с ним, убедить его. Или, например, возьмите ПВХО. Бегут люди с занятий, а ведь нам нужно уметь обороняться против воздушного нападения, нужно создать какое-то ядро для этого коллектива? Я считаю, что на это нужно обратить серьезное внимание".
Самым серьезным и наиболее отвечающим генеральной линии 1937 г. было выступление Вула.
Бенцион Mоисеевич Вул (1903–1985) родился в Белой Церкви, в семье ремесленника. Учился в 2-классной еврейской школе, в училище, после революции в гимназии, из шестого класса которой в 1920 г. ушел в Красную Армию. Участвовал в боях против банд. Летом 1920 г. вступил в комсомол и в партию. В армии был секретарем партячейки. В 1921–1928 гг. работал инженером-электриком и учился в Киевском политехническом институте.
В автобиографии Вула запечатлен эпизод, характеризующий его отношение к генеральной линии:
"Осенью 1923 г. допустил ошибку. В начале дискуссии на первом партийном собрании Шулявского района голосовал за предложение оппозиции, будучи введен в заблуждение тем, что предложение начиналось с приветствия ЦК. Эту ошибку быстро исправил и через несколько дней стал на путь активной борьбы за линию партии".
В начале 1930 г. Вул был рекомендовал Киевским окружным парткомитетом в аспирантуру АН СССР. С 1932 г. работал в ФМИАН (ФИАН) ученым секретарем и заведующим лабораторией. В марте 1935 г. защитил докторскую диссертацию. Был ученым секретарем Группы физики АН СССР. В июне 1938 г. Ученый совет ФИАНа выдвинул следующих кандидатов в Академию наук: по Отделению технических наук – Л.М.Кагановича; по Отделению общественных наук – А.Я.Вышинского, А.Н.Толстого, М.А.Шолохова, Е.М.Ярославского; по Отделению математических и естественных наук – С.Л.Соболева, Т.Д.Лысенко, Н.Д.Папалекси, Б.М.Вула, М.А.Леонтовича, И.М.Франка. В члены-корреспонденты Вула избрали по Отделению технических наук [11].
Свое выступление на фиановском активе Вул начал с того, что дополнил доклад С.И.Вавилова, не сообщившего об исключении Бухарина и Рыкова из партии. Кроме Должонкова, только Вул (среди 35 выступивших) счел нужным напомнить о разоблаченных на пленуме японо-немецких шпионах. И лишь после этого перешел к науке-технике (сращивая эти понятия, как и тов. Сталин):
"В решениях Пленума ЦК и в выступлениях тов. Сталина на пленуме наша партия получает новое оружие для борьбы с той болезнью, которая у нас развилась, для борьбы с политической беспечностью. Вы знаете, что эта политическая беспечность была проявлена и в Академии наук. Заключалась она в том, что и в партийной организации, и в руководстве Академии наук – в самом президиуме – были злейшие враги партии, причем партийные и беспартийные большевики, работавшие в Академии наук, не могли своевременно разоблачить этих врагов, и только вмешательство Наркомвнудела ликвидировало их подлую деятельность.
Вот это, и весь опыт последних лет, заставляет нас весьма настороженно относиться к людям, в особенности к тем, которые в той или иной степени имели дружеские или родственные связи с теми, кто теперь очутился среди врагов народа.
Пленум поставил перед нашей партией и перед беспартийными в качестве одной из задач овладение большевизмом. Тов. Сталин говорил о том, что лозунг об овладении техникой надо дополнить лозунгом об овладении большевизмом. Здесь в нашей стране есть очень много людей, которые очень неплохо овладели техникой, но нужно сказать, что, к сожалению, большинство людей не овладели большевизмом и что очень часто овладение техникой не сопровождается овладением большевизмом, а наоборот: чем выше технический уровень, научная квалификация человека, тем ниже его качества, его квалификация в вопросах овладения большевизмом".
Последнее утверждение, вполне заслуживающее название "теорема Вула", подкреплено разъяснением:
"Большевизм имеет свою науку, свою теорию. Известно, что марксизм является теорией большевиков, что каждый, кто хочет овладеть большевизмом, должен овладеть теорией большевизма – марксизмом, а для того чтобы овладеть этой наукой, нужно работать над этим, как, например, если хочешь овладеть теорией относительности, причем это требует не меньше, а, может быть, и больше времени... В дальнейшем немыслима плодотворная работа, если каждый из нас не сумеет свою техническую квалификацию дополнить квалификацией большевизма, дополнить знанием марксизма, умением пользоваться марксизмом на деле. Это относится как к партийным, так и к непартийным большевикам, работающим в институте".
Свое умение пользоваться марксизмом на деле Вул показал на деле Гессена:
"Одним из вопросов, касающихся внутренней жизни института, необходимости бороться с последствиями вредительства, шпионажа, саботажа, является вопрос о выявленных случаях вредительства. Речь идет о Гессене. Кто приглашал Гессена в институт, кто добивался его назначения и кто его проводил в заместители директора? Здесь Сергей Иванович должен сказать, что в течение долгого времени мы боролись против привлечения Гессена в наш Физический институт Академии наук. Мы были против него не потому, что мы знали, что он – провокатор, шпион. Мы этого не знали. Мы были против Гессена из чисто деловых соображений. А вот этими деловыми соображениями как раз не руководствовались те люди, которые проводили Гессена в заместители. Для этих работников, которые пришли к нам из Московского университета, их интересы, групповые интересы, были выше интересов государственных. Они, оказывая давление на С.И.Вавилова, на президиум Академии наук, добились того, что в летний период, когда нас в институте не было, когда мы были в отпуску, Гессен оказался заместителем директора, оказался во главе двух институтов и мог вредить в обоих. Повторяю, ответственность за Гессена лежит на группе Московского университета, которая его проводила, лежит на дирекции, на тех, кто поддался влиянию этой группы. Об этом нужно открыто сказать, чтобы сделать из этого соответствующие выводы, а именно выводы о том, что групповые интересы для этих работников пару лет назад были выше интересов деловых, выше интересов работы нашего института".
По мнению Вула, "только нежеланием работы, только стремлением создать убежище, куда можно было бы отступить, был продиктован переход Григория Самуиловича в наш институт; и лишь после того, как эта группа добилась назначения Гессена в качестве зам. директора, только после этого началась работа. Теперь пытаются использовать наш институт как плацдарм для отступления из университета, но я думаю, что теперь уже ничего хорошего из этого не получится".
После таких суровых обличении, продиктованных прежде всего безудержным инстинктом самосохранения, особенно тяжело читать оправдания выдающегося физика и замечательного человека Игоря Евгеньевича Тамма (1895–1971; чл.-кор. 1933 г., акад. 1953 г.).
Ему было в чем оправдываться: арестованы друг юности и младший брат (Леонид Тамм (1901–1937), инженер-химик, стал жертвой одного из "открытых" процессов; в газете фигурировали "показания Тамма"):
"Прежде всего я хотел бы ответить на выступление Максима Анатольевича. Он мне сделал два упрека. Первый упрек заключается в том, что я якобы не хотел помочь общественности во вскрытии последствий вредительства Гессена – тем, что ничего не сказал о вредительстве его и ничего не сказал о вредительстве моего брата.
Впервые такой упрек я услышал в этом зале ровно два месяца назад, 17 февраля, когда я здесь говорил и о брате, и о Гессене и когда пришедший сюда [и.о. директора НИИФ] Мамуль поставил вопрос так, что, поскольку я ничего дополнительно о действиях брата и Гессена не сообщил, значит, я что-либо скрываю.
Я тогда говорил и еще раз скажу: мне скрывать нечего, я ничего не скрываю, и если бы я когда-либо знал что-нибудь серьезное о вредительских действиях брата и Гессена – я бы сообщил об этом не только М.А. Дивильковскому, но и в соответствующие органы. Видите ли, товарищи, конечно, могут быть данные, хотя и не совсем серьезные для того, чтобы ходить с ними в серьезные инстанции, но достаточные для того, чтобы пробудить к человеку известное недоверие, подозрение. Так вот, я утверждаю, что у меня и таких данных не было. Если бы они были – я бы не доверял ни брату, ни Гессену. Между тем я доверял брату до самого момента его показаний на процессе и доверял Гессену до его ареста. Но ведь не один я не видел, что они такие люди, и нельзя отсюда делать такие далеко идущие выводы относительно взглядов и сущности этих людей.
Если ставится вопрос так, что либо нужно сообщить что-то дополнительное, чего никто не знает, либо не получить общественного доверия, то, к сожалению, я обречен на общественное недоверие, потому что я больше ничего не могу сказать. Но я лично считаю, что такая постановка вопроса недопустима. Ни у кого нет данных подозревать меня в том, что я знаю какие-то контрреволюционные вещи, имею какое-то отношение к диверсиям и прочим вещам. Кроме того, есть моя собственная работа. Можно меня оценивать по работе. Ведь меня знают здесь не только с момента, как я пришел работать в институт.
Второй упрек Максима Анатольевича – относительно бегства из университета. Я не вполне понял – сняли ли вы его или нет? (Дивильковский: Он остается). Максим Анатольевич выражал здесь известным образом сожаление, что та политическая обработка, которая идет хорошо в университете, к сожалению, здесь отсутствует. Я не могу согласиться с Вами в этом сожалении. Я с ответственностью за свои слова утверждаю, что та политическая обработка, которая идет в университете, осложняется целым рядом нездоровых явлений, она является не совсем здоровой и считать ее идеальной не следовало бы.
Теперь коснусь непосредственно "бегства" из университета. 2 марта меня пригласил ректор университета к себе и сказал, что в связи с некоторыми настроениями, создавшимися в Физическом институте, он рекомендует мне подать в отставку с места заведующего кафедрой теоретической физики, сохраняя, конечно, за собой профессорство в университете, причем по моему адресу здесь было сказано несколько комплиментов. При этом Бутягин сказал, что, "видите ли, настроение общественности не всегда бывает здоровым". Я сначала заявил, что заявления не подам, а потом, подумав, написал такое заявление относительно моего отчисления от заведования кафедрой. В этом и заключается мое "бегство" из университета.
Может быть, мне следовало бы пойти по линии наибольшего сопротивления и вступить здесь в известного рода конфликт. Может быть, я сделал неправильно, не идя на это. Почему я этого не сделал – это находится вне всякой связи с какой бы то ни было "проработкой" меня общественностью. Нервное состояние, в котором я находился в связи с тем, что узнал о брате и о Гессене, не очень-то располагало к весьма активным действиям. Во всяком случае, может быть, здесь меня и можно упрекнуть, и я себя упрекаю, но ни о каком бегстве не может быть и речи.
Тов. Вул говорил о том, что ответственность за назначение Гессена заместителем директора лежит на группе профессоров Московского университета. В этом отношении он прав: ответственность лежит на них, и в том числе на мне. С этим я соглашаюсь, но я не могу согласиться с утверждением Бенциона Моисеевича, что это сделано было из групповых интересов. Это неверно. Я был сторонником того, чтобы Борис Михайлович Гессен был назначен заместителем директора института, ибо я считал, что Гессен в течение первых лет (я это подчеркиваю) своего директорства в университете сделал очень много полезного, и руководствовался именно этими соображениями, а вовсе не групповыми. Правда, должен сказать, что последние полтора–два года его директорства прошли иначе: если первая часть его деятельности всеми считалась полезной, то впоследствии она превратилась в полную бездеятельность, в частности по линии университета и, очевидно, то же самое было и по этому институту. И я должен признать, что на этот последний период работы Гессена, на период саботажа или отсутствия деятельности я не обратил должного внимания. Я находил ему объяснение в сильном неврастеническом состоянии. Таким образом, будучи сторонником его работы здесь, я исходил не из групповых интересов, но тем не менее ответственность в этом отношении на мне лежит.
Тов. Маш говорил, что как будто бы ходят слухи о том, что мой брат арестован. Это не слухи, об этом здесь говорилось на прошлом собрании. Затем, будто бы брат Румера был принят на службу в университете как физик по линии как раз моего теоретического физического отдела. О том, что брат Румера, которого я лично никогда не встречал, числился по моему отделу, работая в качестве, если не ошибаюсь, переводчика в кабинете естествознания, об этом я узнал только со слов тов. Маша.
Другое замечание тов. Маша – относительно слухов о том, что я в прошлом эсер. Я не собираюсь здесь излагать свою биографию, скажу только, что эсером я не был, а был в течение ряда лет меньшевиком-интернационалистом. Я был делегатом на первый съезд Советов в июне 1917 г. И когда Керенский заявил, что началось наступление, то при голосовании моя рука была единственной (кроме группы большевиков), которая поднялась против Керенского, и я помню, как тогда мне рукоплескали большевики, и в том числе тов. Ленин, потому что, повторяю, среди меньшевиков и эсеров моя рука была единственной. Я был делегатом также на так называемый Объединительный съезд. Между прочим, там были вынесены три резолюции: одна – за то, чтобы предоставить генералам право смертной казни на фронте, другая – против, и третья резолюция внесена была Рожковым, который предлагал не давать права смертной казни на фронте генералам, но не потому, что она невозможна, а потому, что она возможна только в руках пролетариата. За эту резолюцию голосовали пять человек, и среди них был я. После этого я уехал в Елизаветград. Я был там членом ревкома. Когда после Октябрьской революции я узнал, что меньшевики остались на старых своих позициях, я вышел из меньшевистской партии.
Тов. Маш говорил здесь о том, что мне нужно показать себя на конкретной работе. Я считаю, что делаю это. Он, между прочим, заявил так, что, поскольку Гессен был вредителем, он, несомненно, искал среди близких себе людей сообщников и, мол, нужно присмотреться в этом отношении к Тамму и Ландсбергу. Я считаю, что прежде, чем бросать такого рода обвинения, нужно доказать, что я был втянут во вредительские дела Гессена. Если такое обвинение обоснованно – тогда нельзя меня оставлять на свободе и, во всяком случае, здесь на работе. Если же подобные обвинения необоснованны, то так легко бросаться ими по меньшей мере недопустимо".
Для И.Е.Тамма, как и для всей страны, 37-й год в апреле не кончился. Право смертной казни, которое Тамм в 1917 г. считал возможным в руках пролетариата и которое задолго до 1937 г. перешло из рук пролетариата в руки авангарда, а точнее – в руки авангарда этого авангарда, продолжало терзать страну. И физики, не имевшие еще атомного щита, испытали общенародный террор в полной мере. Спустя неделю после фиановского актива Тамму предстояло узнать, что в Свердловске арестован Семен Петрович Шубин (1908–1938), самый талантливый из его учеников, возглавлявший теоротдел Уральского ФТИ. В мае арестуют одного из самых ярких представителей школы Мандельштама, профессора МГУ Александра Адольфовича Витта (1902–1938). В августе – замечательного ленинградского теоретика Матвея Петровича Бронштейна (1906–1938), у которого Тамм был оппонентом при защите докторской диссертации.
Спустя тридцать лет, подводя итоги развития теоретической физики за 50 лет советской власти, И.Е.Тамму одним из итогов пришлось назвать безвременную гибель этих троих физиков-теоретиков, "исключительно ярких и многообещающих" представителей поколения 30-летних, первыми получивших образование в советское время [12]. Впрочем, понятие поколения не очень-то подходит, когда речь идет о людях столь незаурядных (и потому немногочисленных). Такие люди всегда нетипичны. Очень разными были и названные три молодых теоретика, арестованные в 37-м и погибшие в 38-м несмотря на различие приговоров (8 лет, 5 лет и расстрел) [13].
Разными были и те, кто уцелел. На активе вслед за Таммом выступил один из них –
(1908–1979, чл.-кор. 1958 г.). Окончив Московский промышленно-экономический техникум, он учился в МГУ (1926–1930 гг.), затем в аспирантуре НИИФ у Тамма. В ноябре 1934 г. защитил кандидатскую диссертацию (первую в советское время после введения в январе 1934 г. системы научных степеней), за которую ему была присуждена докторская степень. Работал в теоротделе НИИФа, а с 1935 г. – в ФИАНе. 4 апреля 1937 г. Блохинцев был назначен и.о. заведующего теоротделом НИИФа вместо Тамма [14].
Свое выступление 17 апреля Блохинцев начал с того, что с теоретической лаборатории ФИАНа, "с точки зрения общеполитической, бросается в глаза определенное неблагополучие. Прежде всего никакого коллектива – ни научного, ни общественного – там нет... Люди, я бы сказал, как-то оторвались от общественно-политической жизни".
Затем он перешел к сотрудникам лаборатории и начал с Тамма:
«Я Игоря Евгеньевича знаю давно, с 1929 г., встречался с ним чрезвычайно часто, причем мне приходилось вести с ним беседы на самые разнообразные темы, не только научные, но и политические. И должен сказать, что от Игоря Евгеньевича я никогда не слышал не то что какого-нибудь замечания, но даже намека не мог уловить в его словах, что можно было бы назвать не советским. Между тем нужно сказать, что далеко не о всех работниках я могу это утверждать, потому что часто, просто из-за красного словца, люди бывают склонны поязвить. И мое отношение к Игорю Евгеньевичу было определенное: я мог бы ручаться за него как за совершенно советского ученого.
Здесь произошел ряд событий, которые всем достаточно известны. И тогда передо мной возник вопрос – как нужно относиться к Игорю Евгеньевичу, причем тут приходится брать на весы, с одной стороны, то, что я про него знал, а с другой – факты, которые имели место. Ну, эти факты известны. Причем я должен сказать, что Игорь Евгеньевич с самого начала неправильно оценил деятельность Гессена, и я в свое время много об этом с ним говорил. Он уже здесь сам сказал, что бездеятельность Гессена объяснял неврастеническим состоянием, психологическими моментами. Мне же давно было ясно, что в деятельности Гессена много было неблагополучного, хотя я не придавал этому политического значения. Сейчас Игорь Евгеньевич понимает политическое значение этих идей, но пришел он к этому довольно поздно. События с братом как будто бы еще утяжелили положение. Должен сказать, что у меня действительно возник вопрос: каким образом человек, который соприкасался с братом, не мог уловить в нем хотя бы тех или других антисоветских оттенков? Для меня это остается загадкой. Но я не думаю, чтобы Игорь Евгеньевич мог знать все, потому что можно считать сумасшедшим его поступок, когда он, после того как был опубликован список свидетелей, где фигурирует его брат, мог пойти и сказать: "Я ручаюсь за моего брата!"
Конечно, товарищи, только после бывает легко правильно выявлять и оценивать различные моменты, и значительно труднее это сделать наперед. Возьмем деятельность Гессена, относящуюся к первому периоду его работы в университете. Игорь Евгеньевич уже определил здесь свое отношение к Гессену этого периода. Нужно сказать, что не только Игорь Евгеньевич, но весь коллектив университета так относился к Гессену. Только последние год–полтора для всех стало ясно, что Гессен в университете не руководит и, несомненно, это имело политическое значение, ибо если человек находится на каком-то животрепещущем деле и ведет это дело плохо, то это имеет политическое значение, усугубляющееся еще тем, что он является партийцем. Однако никто тогда политических выводов не сделал, хотя приватных разговоров по этому поводу было много. Так вот, я считаю, что ошибка Игоря Евгеньевича заключается в том, что он этому первому этапу деятельности Гессена в университете придал слишком большое значение. Правда, с этим первым этапом было связано некоторое продвижение теоретической группы, и это сыграло свою роль в том смысле, что то отношение, которое здесь было к Гессену, было отношением групповым».
Охарактеризовав кратко Ю.Б.Румера ("чрезвычайно увлекающийся человек", испытывающий – ничем не скомпенсированное – влияние Ландау) и М.А.Маркова ("бывший комсомолец", а "как-то замкнулся в свою раковину и сидит там в полном одиночестве"), Блохинцев сказал, что "основной дефект, который может быть отнесен ко всем, но главным образом к теоретикам, заключается в том, что люди еще не поняли по-настоящему вопроса, поставленного товарищем Сталиным, об овладении большевизмом".
Главное, в чем Блохинцеву надлежало оправдаться самому, – в его отношениях с Ф.М.Гальпериным, уволенным в 1936 г. с работы и исключенным из ВКП(б) "как незаслуживающий доверия партии".
Федор Mатвеевич Гальперин (1903–1985) родился в Екатеринославе в семье чернорабочего. Работал в профсоюзе (1917–1920 гг.); учился на рабфаке МГУ (1920–1923 гг.), на физмате и в аспирантуре НИИФ МГУ (1930–1932 гг.). Вступил в партию в 1920 г., в 1924–1926 гг. член райкома ВЛКСМ и кандитат бюро РК. Работал в НИИФе, с 1932 г. руководил семинаром аспирантов по методологии физики, преподавал на физфаке МГУ, в ИКП, Промакадемии. Совместно с Блохинцевым опубликовал несколько статей – и специальных и философских [15]. Сохранился отзыв Блохинцева, в котором отмечается "высокая ценность Ф.М. Гальперина как научного работника не только в области методологии, где его репутация достаточно известна, но и в области конкретной теоретической физики" [16].
Не отрекся Блохинцев от товарища и под давлением грозных обстоятельств на активе:
"К Гальперину я относился как к своему партийному товарищу, который меня политически воспитывал, чего я не могу сказать о многих других. Я встречался с Дивильковским и другими и должен сказать, что как-то не клеится с ними политическая беседа, разговор. Затем я – человек достаточно грамотный политически, чтобы понять, куда клонит тот или другой товарищ. Я работал с Гальпериным в Пищевой [Промышленной?] академии, он меня политически воспитывал, и тем не менее я не замечал, чтобы он меня направлял на какую-нибудь неправильную политическую линию. Я не знаю, конечно, может быть, у него есть второе лицо, которое мне не известно, т.е. может быть два Гальперина: один, которого я знаю, и другой, которого я не знаю. Так вот, я говорю только о том его лице, которое я знаю. Если окажется другое, то морально я за это не отвечаю, хотя, конечно, могу понести ответственность в другом смысле".
Подводя итоги обсуждения, С.И.Вавилов подтвердил, что приглашение Гессена в ФИАН "в значительной степени определилось очень твердым мнением" Л.И.Мандельштама, И.Е.Тамма, Г.С.Ландсберга. Это вполне объяснялось отношением Вавилова к Мандельштаму:
"Для меня лично [мнение] Леонида Исааковича является весьма ценным, я его очень ценю... во время формирования института в Москве я на многие уступки пошел, желая, чтобы Леонид Исаакович сосредоточил здесь свою работу. ... Леонид Исаакович не состоит у нас в штате [возможно, поэтому Мандельштам не участвовал в активе]. Он имеет право на такое существование – это право обеспечено ему Академией наук. Может, конечно, показаться странным такой способ работы, когда человек у себя на квартире принимает сотрудников. Я думаю, что со временем положение изменится, но, во всяком случае, и сейчас... Леонид Исаакович Мандельштам приносит большую пользу. Нам бы хотелось, чтобы он еще больше втянулся в жизнь института, чтобы он знал и другие лаборатории [помимо оптической, теоретической и лаборатории колебаний], критиковал их работу, давал указания. Он – человек необычайно высокого научного уровня".
По поводу работы Гессена С.И.Вавилов сказал, что "сразу, конечно, заметил, что работа идет не так, как надо, не так, как должен работать заместитель директора", и поэтому не удерживал его, когда "примерно в феврале или в марте 1936 г. Борис Михайлович Гессен подал мне заявление о своем желании уйти из института", сказав, что "чересчур заадминистрировался и в Московском университете, и здесь, и поэтому желает сосредоточиться, по крайней мере на несколько лет, на научной работе историко-философского характера".
Ответил Вавилов и коменданту: "Тов. Должонков здесь сказал, что сведения об аресте Гессена были задержаны. Не знаю, что вы имеете в виду. Я лично, получив сведения об этом, немедленно сообщил непременному секретарю с просьбой отчислить Гессена, что и было сделано. Так что никакого секрета тут не было, и я не знаю, что вы подразумевали, когда говорили, что сведения об аресте Гессена задерживались".
Отвергнув обвинение, предъявленное Г.С.Ландсбергу, в том, что он не работал в ФИАНе, а лишь готовил плацдарм для бегства из МГУ, Вавилов взял также под защиту Тамма и Румера, по поводу которых "здесь высказывались естественные в нашей обстановке подозрения. Окружение, наличие арестованных родственников, – все это заставляет относиться настороженно даже к этим лицам. Но, товарищи, я все-таки должен был бы обратить ваше внимание на следующее: мне кажется, обязанность всех нас, мыслящих советских беспартийных большевиков и партийцев, в первую голову перевоспитывать людей. Решать всякий вопрос так, что, мол, человек ел из одной тарелки, как кто-то выразился, с троцкистом и, следовательно, он и сам стал троцкистом, – это значит забывать о словах тов. Сталина. Если есть сомнения, нужно понаблюдать, изучить, и если даже человек заблуждается политически, но не делает преступления, то его нужно перевоспитывать... Мы не должны забывать, что в лице Игоря Евгеньевича, в лице проф. Румера мы имеем очень больших и редких в нашей стране специалистов, и здесь при всей бдительности, при всей настороженности нужна некоторая внимательность и если действительно в этом нужда имеется – некоторая перевоспитательная работа, которую весь наш коллектив, и партийный и беспартийный, должен вести".
Мы проследили лишь один мотив объемной стенограммы, сделанной в апреле 1937 г., – тот мотив, в котором прямо запечатлелось действие Большого Террора в научной жизни. Для физиков, пользовавшихся сравнительно большим вниманием и поддержкой правительства, это было по существу первым знакомством с государственным террором. Поэтому выступления на активе еще не полностью определялись ужасом самосохранения и ритуальными словесными формулами. То, что состояние общественного сознания в среде научной интеллигенции не столь уж отличалось от общенародного, ясно видно из отношения к арестованным как уже бесповоротно осужденным. Правосознание соответствовало правосудию.
При чтении документа 1937 г. более полвека спустя возникает обычная для историков проблема адекватности, усугубленная огромной разницей социально-психологических условий двух эпох. Три четверти выступавших на финансовом активе не упоминали имя Гессена. Уже поэтому свести жизнь науки в 1937 г. к одним лишь репрессиям – значит сильно сгустить краски. Но дело даже не в этом. В некоторых речах и безо всяких упоминаний Гессена ощущается социальная атмосфера 1937 г. Не менее важные свидетельства дают выступления, вроде бы не замечающие политического террора и целиком поглощенные заботой о науке. Особенно примечательно выступление М.И.Филиппова, ученого секретаря ФИАНа, входившего в группу молодых партийцев (Вул, Дивильковский, Маш), на которых опирался С.И.Вавилов в административных заботах.
Mихаил Иванович Филиппов родился в 1906 г. в г. Минеральные воды в семье машиниста-железнодорожника. В 1923 г. окончил среднюю школу и поступил на физмат Ростовского университета. С 1923 г. в комсомоле. В 1924 г. перевелся в МГУ, в 1930 г. окончил и поступил в аспирантуру. В 1932–1937 гг. ассистент кафедры общей физики МГУ. В 1932–1933 гг. зав. учебной частью физического факультета. Ученым секретарем ФИАНа был с 1935 по июль 1937 г., в 1939 г. защитил диссертацию, а в 1940 г. стал ученым секретарем Отделения физико-математических наук АН СССР [17].
Филиппов был очень близок с Дивильковским, совместно с которым сделаны все его научные публикации и вместе с которым в 1934–1935 гг. по командировке ЦК обучался на японского переводчика. Так же как Дивильковский, Филиппов сумел преодолеть свою бронь, уйти добровольцем на фронт и погибнуть в 1943 г.
Но как сильно различаются речи друзей! Неужели все дело в различии происхождении: дворянско-революционно-европейское, с одной стороны, и рабочее – с другой?! В анкетных фотографиях такое различие запечатлелось, но время сводить жизненную позицию к социальному происхождению, не сглазить бы, ушло. И к тому же единомышленники Дивильковского по фиановскому активу имели весьма разнообразные происхождения. У двоих в жизненном "ненаучном" опыте – еврейское местечко, стертая революцией черта оседлости и практическое участие в установлении Советской власти. У третьего – юность в Москве под знаменем науки и высшей техники: в час, когда хоронили Воровского (убитого в Лозанне на глазах у Дивильковского) 15-летний Дмитрий Блохинцев проводил испытание самодельной ракеты, о межпланетных полетах он переписывался с Циолковским [18}. И наконец, завхоз-комендант, судя по всему вполне мещанского происхождения.
Еще более разнообразны те фиановцы, которые на активе не высказывались о "деле Гессена". И когда читаешь стенограмму, понимаешь, что дело не только в нравственной позиции и беспартийности. Свое брала жизнь; и жизнь Науки с большой буквы, и обыденная институтская жизнь. Это может показаться странным и страшным, когда знаешь 37-й год "извне". Но те, кто жил в 1937 г., знать не могли очень многого о происходящем в стране. Зато работавших тогда в ФИАНе, наверно, не удивил бы факт, который ныне удивляет многих, – что удельный вес советской физики в мировой науке достиг максимума во второй половине 30-х годов. Впрочем, фиановцев 1937 г. не удивила бы только первая половина максимума – крутой взлет, а наших современников не удивляет спад, хотя и удивляет его пологость.
Здесь не место обосновывать этот факт и объяснять его состоянием физики до революции, привилегированным положением физико-технического комплекса, авторитарной его организацией и совмещением авторитетов научных и административных. Отметим только неслучайную близость максимума к 1937 г. – кривая роста загнулась от удара Большого Террора и под тяжестью сформировавшейся к концу 30-х годов жестко-централизованной организации науки. А ядерно-космические успехи советской физики – это, в сущности, побочный продукт 30-х годов, когда входили в науку их авторы.
Однако эти соображения относятся уже к социальной истории науки в масштабах страны. А участники фиановского актива смотрели на происходящее скорее в масштабах института и в масштабах собственной биографии. Чтобы воссоздать подлинную психологическую обстановку на собрании, следовало бы опереться на свидетельства очевидцев.
Сотрудники тогдашнего ФИАНа, выдающиеся советские физики В.В.Мигулин, Е.Л.Фейнберг, И.М.Франк, рассказали много интересного о довоенном ФИАНе, но что касается актива 1937 г., то, как ни удивительно, никто из них этого события не помнил! Даже И.М.Франк и В.В.Мигулин, выступавшие на том собрании! Только чтение стенограммы пробудило у них довольно смутные воспоминания. А ведь когда сейчас знакомишься с речами, звучавшими в стенах ФИАНа в апреле 1937 г., они кажутся ошеломляющими.
У свидетелей-очевидцев архивная стенограмма вызвала недоумение и сильное огорчение. Довоенный ФИАН в их памяти наполнен “атмосферой увлеченности наукой, взаимного доброжелательства, соединенного с тактичной взыскательностью, столь непохожими на то, с чем приходилось сталкиваться тогда в других местах” [19]. И все они хранят благодарную память о С.И. Вавилове, чьими усилиями создавалась эта атмосфера.
Такое расхождение говорит о многом, помимо психологической самозащиты. По-видимому, само это общественно-политическое событие – собрание актива – воспринималось не так остро в обстановке интенсивнейшей научной работы (определяемой и тогдашним состоянием физики, и молодой увлеченностью, и возможно, стремлением укрыться от социальной жизни... и смерти). Кроме того, обычные тогда и ужасающие сейчас выражения могли восприниматься как ритуальные формулы, которые не следовало принимать буквально. И быть может, сильнее всего действовала разность общественных потенциалов: на фоне "большой борьбы и политических проработок", полыхавших в МГУ и хорошо знакомых В.В.Мигулину и Е.Л.Фейнбергу, ФИАН представлялся оазисом.
Арест Б.М.Гессена, именовавшийся в сталинские времена "разгромом троцкистов на физическом факультете МГУ", положил начало поляризации научной жизни между МГУ и ФИАНом. Самые выдающиеся физики вытеснялись из МГУ и заменялись... не самыми выдающимися, но честолюбивыми и не очень разборчивыми в средствах. Противостояние достигло максимума в конце 40-х годов и проявилось в подготовке Всесоюзного совещания физиков по образцу сессии ВАСХНИЛ 1948 г. В те времена в МГУ культивировалось представление о физике университетской (передовой) и физике академической (косной) [20]. Ясно, что подобное положение пагубно сказалось на подготовке новых поколений исследователей.
Б.М.Гессен арестован 21 августа 1936 г. Предъявлено обвинение в том, что он "до последнего времени поддерживал личную связь с арестованными по делу троцкистско-зиновьевского террористического центра Каревым Н.А. и Лурье Н. и вел к/р троцкистскую работу".
Единственная "улика", имеющаяся в деле, – показание Н.А.Карева от 5.6.36: "В центр зиновьевской организации к этому времени помимо Бакаева и Евдокимова входили Каменев, Зиновьев и Гессен. ... Гессен вел организационную работу среди молодежи" (в деле Карева не указано ни инициалов, ни места работы Гессена).
Николай Афанасьевич Карев был заместителем председателя Плановой комиссии АН СССР. Арестован 16.5.36. Расстрелян 11.10.36.
По одному делу с Б.М.Гессеном проходили Аркадий Осипович Апирин (р.1904, арестован 9.6.36) и Аркадий Михайлович Рейзен (р.1903, арестован 29.10.36), которых Гессен "вовлек в террористическую группу для организации терр. актов против руководителей партии и т. Сталина".
В деле имеется донос из МГУ:
"9/IX – от парторга Ин-та физики Уманского получены сведения, что в этот день на факультет пришла жена Гессена Яковлева, которая очень настойчиво просила найти проф. Ландсберга. Ландсберга она на факультете не нашла, и, встретив проф. Тамма, она сказала, что ему нужно срочно куда-то зайти, с ним ушла.
Кроме того, имеются сведения, Тамм – друг детства Гессена, они вместе с ним учились в Эдинбургском университете в Шотландии. По непроверенным сведениям, Тамм в прошлом меньшевик, якобы был участником 2-го съезда Советов.
10/IX–36 г. Зам. Секретаря парткома МГУ".
Дело содержит 15 протоколов допросов Б.М.Гессена и два протокола очных ставок (с 21.8 до 19.11.36).
20 декабря 1936 г. состоялось закрытое заседание Военной коллегии Верховного суда под председательством В.В.Ульриха. В решении "суда" сказано: "Гессен и Апирин – участники контрреволюционной троцкистско-зиновьевской террористической организации, осуществившей злодейское убийство т. С.М.Кирова и подготовившей в 1934–1936 гг. при помощи агентов фашистской Гестапо ряд террористических актов против руководящих деятелей ВКП(б) и Советского правительства". Б.М.Гессен признал себя виновным, А.О.Апирин не признал. Оба расстреляны в тот же день – 20 декабря 1936 г. А.М.Рейзен был приговорен к 10 годам лишения свободы и погиб в заключении.
Центральный архив ФСБ РФ. Д. № 11–29017.
1 Фейхтвангер Л. Москва, 1937 год: Отчет о поездке для моих друзей // Два взгляда из-за рубежа. М., 1990.
2 Архив РАН. Ф.2. Оп. 1а–1937. Д.70.
3 Вавилов С.И. Физический отдел физико-математического института Академии наук // Вестн. АН СССР. 1933. №6. С.1–4.
4 Малкей М. Наука и социология знания. М., 1983. С.17.
5 Личное дело Б.М.Гессена // Архив МГУ. Ф.4. Оп.1–л. Д.52; Архив РАН. Ф.411. Оп.6. Д.735; Ф.350. Оп.2. Д.44; Ф.364. Оп.3а. Д.17.
6 Личное дело М.А.Дивильковского // Архив РАН. Ф.524. Оп. 1/1936–44. Д.137.
7 Личное дело Ю.Б.Румера // Архив МГУ. Ф.46. Оп.1–л. Д.217а.
8 Румер Ю.В. Странички воспоминаний о Л.Д.Ландау // Воспоминания о Л.Д.Ландау. М., 1988. С.202–209; Горелик Г.Е. "Моя антисоветская деятельность..." // Природа. 1991. № 11. С.93–104.
9 Личное дело Ю.Б.Румера // Архив МГУ. Ф.46. Оп.1–л. Д.217.
10 Личное дело Д.Ш.Маша //Архив РАН. Ф.411. Оп.59. Д.1185.
11 Личное дело Б.М.Вула // Там же. Оп.3. Д.462; Оп.14. Д.27.
12 Тамм И.Е. Теоретическая физика // Октябрь и научный прогресс. М., 1967. С.170.
13 Горелик Г.Е. Не успевшие стать академиками // Природа. 1990. № 1. С.123–128; Репрессированная наука. Л.,1991.
14 Личное дело Д.И.Блохинцева // Архив РАН. Ф.411. Оп.4а. Д.350; Архив МГУ. Ф.46. Оп.1. Д.121. Л.14.
15 Блохинцев Д.И., Гальперин Ф.М. Борьба вокруг закона сохранения и превращения энергии в современной физике // Под знаменем марксизма. 1934. №2; Они же. Атомистика в современной физике // Там же. 1936. №5.
16 Личное дело Ф.М.Гальперина // Архив МГУ, Ф.46. Оп.1–л. Д.48; Архив РАН. Ф.411. Оп.37. Д.346.
17 Личное дело М.И.Филиппова // Архив РАН. Ф.411. Оп.21. Д.266; Оп.6. Д.3546.
18 Блохинцев Д.И. Свет из Калуги // Тр. семинара, посвященного 75-летию со дня рождения Д.И.Блохинцева. Дубна, 1986. С.61–72.
19 Фейнберг Е.Л. Вавилов и вавиловский ФИАН // Сергей Иванович Вавилов: Очерки и воспоминания. М., 1991. С.268–291.
20 Горелик Г.Е. Физика университетская и академическая // ВИЕТ. 1991. №2.