Геннадий и Ефим Горелики
ЛЭХАИМ! или Хаим на коне
(Диалог воспоминаний отца и размышлений сына)



Часть 3.   Канун и начало войны.. 2


Фотография 1939 года. 2

Канун войны.. 10

Три пасхи. 16

Белосток. 18

День первый 21

День второй 25

День третий и четвертый. 28

День пятый, шестой и седьмой. 33

Дни 8 -- 10. 35

Дни 11 -- 14. 36

Третья неделя. 38

Младший политрук Горелик. 40

Кавалерийское училище. 44



Канун и начало войны

Фотография 1939 года

Передо мной фотография, сделанная летом 1939 года в Бобруйске, в фотоателье на Социалистической улице. Мои папа и мама. Тебе 21 год, маме -- 20. Вы еще не “расписались” в загсе, но прошлым летом -- после первых же встреч -- ты решил: “Она будет моей женой”. Мама рассказывала мне, как тем летом к ней вдруг подъехал на мотоцикле твой друг Борис Цытович и решительно спросил: “Года! Я или Фима?” По ее словам, ее тогда не особенно интересовали ни тот, ни другой. Ты ей таких дурацких вопросов не задавал…

Профессиональное фото -- хорошее освещение, теплый коричневатый тон. Вы оба красивые. На тебе отличный костюм, элегантно завязанный галстук. Мамин наряд в тени, но вряд ли он был очень изысканным. В тебе чувствуется уверенность и сила, а мама к тебе кротко прильнула.

Для уверенности у тебя были основания.

Всего пять лет назад ты был хронически голодным студентом. Как-то раз, получив по карточке свою пайку хлеба, ты ехал в трамвае и разрешил себе отщипнуть только маленький кусочек. О чем-то задумался, замечтался, а когда вернулся на землю, хлеба в руках уже почти не осталось. Другой памятный случай -- когда кому-то из соседей по общежитию прислали из дома горох. Вы собрались вокруг печки и голодными глазами смотрели, как он булькает, но, зараза, никак не сварится. Терпение лопнуло до того, как смягчился горох. И семеро голодных парнишек оприходовали этот недоваренный горох. Он вам потом отомстил за нетерпение…

А теперь, в 1939-м, ты не только кормишь и одеваешь себя, как в лучших домах Бобруйска и Минска. Ты еще поддерживаешь родителей и посылаешь деньги брату-студенту в Ленинград. У тебя в руках профессия -- строитель дорог и мостов, и ты уже видел результаты своего труда -- и дороги и мосты. У тебя “в руках” грамотная и сообразительная голова, с помощью которой ты получил приработок, превышающий основной заработок.

Надо, впрочем, признать, что уверенность твоя родилась задолго до того, как ты достиг благосостояния. Подозреваю, что уверенность родилась вместе с тобой. Иначе как объяснить твои поступки в нищие студенческие дни. Узнав, что однокурсник Нёма Вейнгер оказался по каким-то причинам бездомным, ты пошел к коменданту общежития, нотот развел руками: “Нет мест!" "Дайте кровать, остальное я беру на себя”, -- уверено сказал ты ему. Пришел в комнату, сдвинул койки и нашел место для еще одной. Ребята поворчали, но делать было нечего. В тесноте, да не в обиде.

Обиделся в другой раз твой сосед по комнате Фрумкин, когда его койку ты однажды выкинул из окна. Но что было делать?! Ты ему несколько раз говорил: не годится оставлять кровать в неприбранном виде, -- портит настроение всем! Пригрозил, что выкинешь его кровать к чертовой матери. Фрумкин не поверил. Ты выкинул. После этого в комнате был образцовый порядок.

Тридцать лет спустя, на встрече студентов техникума, многие подходили к маме и признавались по секрету: “Я бы вряд ли поехал, но узнал, что будет Хаим, -- а он ведь в техникуме был моим лучшим другом!"

К 1939-му году ты не только крепко встал на ноги, ты еще успел и мир посмотреть. В сентябре 1938-го тебя вызвали в военкомат и сказали, что в октябре призовут в армию. Ты решил перед этим“гульнуть” -- навестить свою любимую в Смоленске, а затем побывать -- впервые -- в Москве и Ленинграде, узнать, что делается в столицах.

Путешествие удалось на славу. В Смоленске ты остановился в гостинице и сводил свою невесту в ресторан. В ресторанных делах ты был не очень изощрен, и, просмотрев меню, заказал на десерт для своей дамы какао и шоколад. Откуда тебе было знать, что шоколад бывает не только в плитках, но еще и в виде напитка. Когда официант принес вам по две чашки каждому, ты спросил: “А где же шоколад?”, и тот показал на одну из чашек.

В Москве ты остановился у тети Фиры, впервые увидел газовую плиту, ходил в музеи и театры, ездил на недавно пущенном метро. Потом -- Ленинград. Екатерининский дворец, Зимний, Петергоф. А перед отъездом купил дефицитные продукты: сливочное масло, сыр и прочие столичные деликатесы. Купил для двух домов -- для родительского и для будущей тещи. Она очень удивилась и еще больше расположилась к тебе.

Фотография, подаренная дяде Мотлу в Ленинграде, пережила вместе с ним блокаду. Ему посчастливилось найти в заброшенном складе необработаные коровьи шкуры. Он сострагивал с них шерсть, пропускал через мясорубку, и варил из этого дела что-то вроде холодца. Это его спасло.

В октябре 1938-го армейская теплушка повезла тебя вместе с другими новобранцами из Бобруйска в Закавказье. Теплушка -- это дощатый товарный вагон с двухъярусными нарами и чугунной печкой в центре. Маленькие окошки только на самом верху, а дверь --шириной в треть вагона, от пола до потолка. У открытой двери, на вольном ветру, вели задушевные разговоры на вольные темы -- о политике, о науке, о любви. За две недели пути ты подружился с несколькими ребятами, особенно близко с Абрашей Финкельштейном. До армии он работал старшим пионервожатым в школе, был развит физически и культурно. Он писал стихи и прочитал тебе несколько своих сочинений. После этого ты вдруг, неожиданно для себя самого, тоже сочинил стихотворение. Он признал в тебе родственную душу. Другой парень, по фамилии Непомнящий, научил тебя только что появившейся песне “Уходит вечер. Вдали закат погас”. Ты -- очень даже помнящий, и не только до сих пор поешь эту песню к своему и моему удовольствию, но и помнишь, кто тебя научил.

Теплушка привезла вас в Тбилиси. Там новобранцев повели в сероводородные бани, постригли наголо и, с помощью специальной пасты, истребили волосы в самых укромных местах. Чистых как младенцев, в новом обмундировании, бойцов Красной Армии направили в саперный батальон в городе Гори -- на родину Вождя народов. Когда вас стали отпускать в увольнение, вы, конечно же, сходили в Музей товарища Сталина и зашли в фотографию, где запечатлелись впятером.

Рядом с тобой стоит Абраша Финкельштейн, сидят -- Воробьев, Яша Зарецкий (который сохранил это фото), и Прорвич.

Состав в батальоне был интернациональным: русские, украинцы, грузины, осетины, евреи и другие, но никакой розни не ощущалось. И никакой “дедовщины” (как и самого слова), -- солдаты второго года службы всячески помогали новобранцам. Полевые занятия, форсирование реки Куры. Ужасно трудно окапываться в каменистом грунте, но вам ясно объяснили, что выбор такой: или с трудом выкопать себе ячейку в каком угодно грунте или стать легкой мишенью для вражеской пули.

Возвращаясь с полевых занятий в казарму, вы возвращались и к культурной жизни. Жена командира батальона руководила драматическим кружком. Ставили пьесу о событиях турецко-армянской резни. Ты играл главную отрицательную роль Ибрагим-бека с мрачной черной бородой.

Тогда же тебе предложили роль, о которой ты вспоминаешь безо всякого удовольствия, но не можешь и забыть. Тебя вызвали в штаб. Старший лейтенант НКВД стал расспрашивать о жизни, поговорил по душам. Обратился к комсомольской ответственности за страну и предложил проявлять эту ответственность, -- бдительно смотреть на окружающее и, обнаружив какой-либо непорядок или несправедливость, сообщать ему. Перед его кабинетом висел специальный ящик, куда надо было помещать свои секретные донесения, подписывая их секретным, хотя и нехитрым псевдонимом –инициалами. Польщенный доверием, ты не увидел ничего дурного в такой секретной охране устоев самого справедливого общества. Повод представился, когда командир батальона -- в общем справедливый и требовательный командир -- превысил, на твой взгляд, полномочия и нарушил устав, наорав на кого-то из солдат. Ты об этом сообщил в тот самый специальный ящик.

Описывая этот эпизод в 1984 году (в военном санатории в Цхалтубо), ты без снисхождения отметил: “До сих пор не могу себе простить и глубоко сожалею о своем неразумном, отвратительном поступке. Хорошо, что все этим кончилось, но нехороший осадок остался на всю жизнь."

А для меня, знающего тебя уже дольше твоей полжизни, самое любопытное здесь -- то, что в конце 1938 года такая “защита прав человека” казалась тебе допустимой. Страна была твоей. Думаю, ты с чистым сердцем тогда пел:

От Москвы до самых до окраин,
С южных гор до северных морей
Человек проходит как хозяин
Необьятной родины своей.

Те, кто лишь понаслышке знакомы с довоенным временем, могут здесь криво усмехнуться. Сейчас-то всё известно. И слово “сексот” – секретный сотрудник – ничего кроме отвращения не вызывает. Известно, что ЧК, ГПУ, НКВД и КГБ -- разные вывески одного и того же заведения. Это правда. Но не вся правда. Страна менялась, и менялось устройство власти -- от военного коммунизма до развитого сталинизма. Менялся и стиль Заведения. В послевоенные годы уже был немыслим открыто расположенный ящик, какой висел перед кабинетом вашего батальонного НКВДэшника. Секретные донесения стали просто доносами.

Меня удивляло, что НКВДэшник мог в тебе усмотреть потенциального стукача, - уж слишком твой характер не подходит для этой роли. Но потом я сообразил, что он, видно, действовал обычным советским образом -- по анкете. А твои анкетные данные - тогда - были очень подходящими. С рабоче-крестьянским происхождением складывалось происхождение еврейское, -- дважды угнетенное до социализма. Спустя всего несколько лет - по воле истории ВКП(б) - еврейское происхождение уже вычиталось из всевозможных анкетных достоинств. И коллеги того старшего лейтенанта тебя больше не беспокоили.

Для меня, впрочем, интересно не столько отношение этих коллег к тебе, сколько твое отношение к ним. Поучительный урок истории я получил не так давно, когда беседовал с отъявленным диссидентом -- из самых черных списков КГБ. Мы обсуждали загадочный эпизод 1938 года, который я изучал с разных сторон, и в том числе изнутри Лубянского архива. Загадка в том, что молодой талантливый поэт, преданный идее социализма, выдал, как предполагается, людям Лубянки анти-сталинскую затею своих знакомых. Выслушав известные мне детали той истории, диссидент 70-х годов помолчал, как бы вглядываясь в свой личный опыт, в свою довоенную юность, пропитанную социалистическими чувствами, и без пафоса сказал, что в 38-м году и сам мог бы натворить что-нибудь такое, не дай бог…

Тебе такого Бог тоже не дал. Быть может, помогло и то, что армейская служба закончилась раньше положенного срока. Зимой, на полевых занятиях ты простудился и попал в Тбилисский окружной госпиталь. Там признали ревматизм и решили, что к строевой службе ты негоден.

Срочная служба твоя длилась меньше года, но многому научила и оставила в памяти много хорошего. Ты помнишь своих однополчан по мирной военной службе, с особым теплом -- Абрашу Финкельштейна. В 1945 году в Бобруйске ты случайно встретил Непомнящего -- в аптеке. Вы легко узнали друг друга, хотя в прошедшие шесть лет вместилось столько жизни. И столько смерти. Ты спросил его, не знает ли он, что с Абрашей. Он знал. Они продолжали служить вместе в том же самом саперном батальоне. В начале войны батальон направили в Крым, и при переправе через Керченский пролив Абраша погиб...

Вернемся в 1939 год. Начало лета. Демобилизованный, ты ехал домой и с любопытством глядел вокруг. Остановился в Тбилиси, осмотрел город, побывал в театре. Потом осмотрел Баку и Ростов. Провел несколько дней В Москве.

В Смоленск к своей невесте ты приехал без предупреждения и вызвал ее прямо с занятий. Годочка вышла в неуклюжем бумазеевом платье и удивленно глядела на солдата в обмотках. У солдата в кармане оставалось всего три рубля, поэтому ночь пришлось провести -- секретно -- в женском студенческом общежитии. Девочки угощали домашними сладостями из посылок, а ты стеснялся сказать, что поел бы чего-нибудь посущественнее…

На ночь Года освободила для тебя свою кровать, а сама легла вместе с подружкой Симой. Соседки по комнате, наверно, смотрели на тебя не без зависти, -- ты был не годен только к строевой службе, а в остальном очень даже годен. Достаточно посмотреть на ту самую фотографию, сделанную спустя несколько недель, летом 1939 года, когда вы с Годочкой встретились уже в Бобруйске.

Вот, вкратце, что было до этой фотографии, а о том, что было после, есть твой собственный рассказ.

Начал ты его записывать в тонкой тетрадке, осенью 1973 года, в санатории в Цхалтубо. Мне приятно, что ты начал со слов “По просьбе Геннадика” и еще в одном месте написал, что “Геннадик давно просил описать канун и начало войны”.

Итак

Канун войны

« Когда летом 1939 года Годка приехала на каникулы, наши отношения стали по-настоящему близкими. Я почти ежедневно с ней встречался и бывал у них дома как свой человек. Они жили с малоприятными соседями, и я решил им помочь. Работал я тогда зав. стройсектором Могоблтекстильтрикотажсоюза (эта могилёвская областная организация находилась в Бобруйске), и в моем ведении были бригады строителей. Я организовал серьезную реконструкцию дома: поставили перегородки, дополнительную печку и сделали еще один вход в дом. Жизнь у них стала гораздо спокойней.

Однажды я остался у них ночевать. А утром мы вместе с мамой Годки пошли на базар, и я попросил ее согласия на нашу женитьбу. Фактически дело было уже решенное, но вскоре мама тяжело заболела, и свадьбу пришлось отложить....
 

Бейле-Фейгл и Залман Мазия -- бабушка и дедушка Годочки (с материнской стороны)
-- так ты подписал эти фотографии.

Дедушка не дождался появления жениха у своей внучки. Но ей в наследство оставил предание, что за необычной его фамилией стояло грузинское происхождение. То ли он жил какое-то время в Грузии и там получил местную фамилию, то ли и в самом деле в жилах его текла грузинская кровь. Бабушка дождалась внучкинова жениха, но неодобрительно смотрела на новые нравы. Когда жених остался ночевать, она -- на всякий случай -- пришла ночью со свечкой проверить, все ли в порядке. Все было в порядке.

Годочка уехала продолжать учебу в Смоленск. А 15 января 1940 года после тяжелой операции ее мама умерла. Перед смертью она попросила позвать меня, но когда я пришел, ее уже не было на этом свете. Годку на похороны мы не вызывали: у нее шли экзамены и помочь она ничем не могла.

Свою любимую я встречал на вокзале через несколько дней после похорон и, провожая ее домой, ничего не сказал о происшедшем. А когда пришли домой, очень трудно было ее успокоить.

В дни каникул я не отлучался от нее и старался по всякому отвлечь ее от горьких мыслей. Я давно уже решил, что мы будем вместе. Устраивать свадьбу было не время, но я убедил свою любимую в том, что ее опорой в жизни буду я, а чтобы это стало и моим официальным правом, мы должны расписаться. А свадьбу отложим до лета.

11 февраля 1940 года в Бобруйском загсе на ул. Карла Маркса мы зарегистрировали наш брак, -- не говоря никому из родных… И Годка уехала на учебу в Смоленск.

А я остался в Бобруйске и, как говорится, с головой ушел в работу, и даже не в одну, -- заведовал стройсектором и одновременно работал в артели им. Крупской. В этой артели меня избрали секретарем комсомольской организации, и наверно поэтому ко мне обратился секретарь парторганизации и предложил вступить в партию. Не могу сказать, что по этому поводу у меня были какие-то особые мысли или чувства. В партию -- так в партию. И в апреле 1940 года я стал кандидатом в члены партии.

А в июне меня вызвали в военкомат и сказали: “Вы стали кандидатом ВКП(б), мы решили присвоить вам воинское звание “младший политрук” и послать вас на курсы политсостава в Витебск.” (Младший политрук -- это первое звание политсостава, соответствовало лейтенанту.)

Я пробовал возражать, говоря, что уволен из армии по болезни и что я подготовился поступать этим летом в институт, но военком сказал: “Вы -- кандидат ВКП(б), и этим все сказано".

За нескольких дней я сдал дела и отправился в Витебск. Курсы усовершенствования политсостава запаса (КУПСЗ ) располагались в бывших артиллерийских казармах. Там, до 12 сентября, я проходил интенсивный курс обучения. Марш-броски с полной выкладкой, тактическая и огневая подготовка.

Это было после финских событий. Победа над небольшой, но хорошо обученной и снаряженной финской армией стоила много крови. В армии вввели железную дисциплину: самовольная отлучка приравнивалась дезертирству, за сколько-то шагов до старшего по званию надо было переходить на строевой шаг и отдавать честь, “поедая его глазами”...

При всем при этом мне удалось получить разрешение сдавать вступительные экзамены в Витебском пединституте -- спасибо комиссару батальона курсов, человеку интеллигентному и доброму. До этого я получил из Минского политехнического института, куда я хотел поступить, согласие зачесть эти отметки. Было очень не легко после военных занятий готовиться к экзаменам в институт.

В разгар тяжелейших занятий ко мне приехала моя Годуля -- как светлый луч и ангел любви.... Она окончила третий курс мединститута. Я устроил ее в гостиницу, и -- еще одно спасибо комиссару батальона -- меня отпускали на свидания с женой. Один раз даже разрешили увольнение с ночевкой.

Выходил я из казарм в обмундировании младшего политрука -- два кубаря на петличках и комиссарская звезда на рукаве. Стройный, подтянутый, я соблюдал все правила встречи с комначсоставом, чтобы без замечаний дойти до гостиницы. Несколько дней пролетели в любви и мечтах о будущей жизни. Мне надо было уходить в трехдневный марш-поход, но расстались мы с надеждой на скорую встречу. Мне предстояла поездка в Бобруйск -- получить кандидатскую карточку.

В середине июля я приехал на три дня в Бобруйск, и мы отпраздновали нашу женитьбу в узком кругу родных и нескольких друзей.

Назавтра мы с Годулей пошли гулять по “Социалке” -- по Социалистической улице -- главной улице Бобруйска. Вдруг сзади кто-то сильно ударил меня по голове -- видимо, кастетом. Я покачнулся, но не упал и успел узнать убегающего здорового парня. Когда-то защищая Бориса Цитовича, я дал этому парню по морде. Я бросился за ним. Он забежал в какой-то двор и заперся в уличной уборной. Я выломал дверь, вытащил его оттуда, дал ему как следует и отвел в милицию, где его задержали. Думаю, сыграло свою роль уважение к военным, -- я тогда был в форме младшего политрука. В тот же вечер ко мне домой пришли родственники нападавшего и со слезами стали просить меня простить его. Я простил, и его выпустили.

Окончив курсы политсостава, в середине сентября я прибыл в Минск. В политехническом институте приняли мой зачетный листок из Витебска, надо было толькодосдать черчение и рисование. Черчение сдал легко, а с рисованием пришлось туго. Обратился к бывшему преподавателю нашего техникума Севостьянову, и он за пару часов объяснил мне, что такое перспектива и другие премудрости рисования.

Итак, я вновь стал студентом. К началу учебного года я опять опоздал, и пришлось нагонять. Меня окружали молодые ребята и девочки, я среди них был “стариком”, ходил в модном костюме и в шляпе (шляпы тогда носили единицы).

Общежитие, в котором я поселился, было мне хорошо знакомо. Когда-то в нем располагался учебный корпус моего автодорожного техникума. Сюда -- на трамвае № 1 -- голодным мальчишкой я добирался из Комаровки, где находились бараки общежития техникума.

Сразу же я стал думать, как бы Годке переехать учиться в Минск. Но тут, в октябре 1940 года, правительство отменило стипендии для всех кроме круглых отличников. Мы с Годкой, к сожалению, "круглыми" не были. Я решил найти работу, перейти на вечернее отделение, и перевести Году из Смоленска в Минский мединститут. По совету приятеля пошел в ЦК Белоруссии, и меня направили в организуемое тогда Белорусское территориальное управление Госмобрезервов при Совнаркоме СССР. Меня приняли на работу старшим инженером отдела капитального строительства (ОКС).

Управление Госмобрезервов занималось хранением государственных мобилизационных резервов -- резервов продовольствия, строительных и иных стратегических материалов. Деятельность эта была секретной, и требовался допуск, который я получил месяца через два. В отделе я был самым молодым работником, и сразу после получения допуска меня стали посылать в командировки в области Западной Белоруссии. В одной из первых командировок в Белосток, в поезде, я случайно познакомился с заместителем ректора Минского мединститута Дьячко, разговорился с ним, и он помог перевести Годку из Смоленска в Минск.

Мы и с трудом нашли маленькую комнатку, шесть квадратных метров, на окраине Минска, в Серебрянке. Места хватало только для кровати, тумбочки, одного стула и корзины -- вот и вся наша мебель. Чтобы добраться до институтов надо было идти минут 20, и потом ехать двумя трамваями. Но все это не замечалось -- все было легко с любимой. Хотя время было напряженное (за опоздание на работу можно было попасть под суд), мы не тужили и вместе преодолевали трудности. Утром, пока Годочка читала свои медицинские учебники, я готовил завтрак, чаще всего суп, мы вместе завтракали, вместе ехали на учебу и работу, вместе обедали в городе и поздно вечером возвращались “на свою жилплощадь”. С милым, как известно, рай и в шалаше. По площади наша первая комнатка была не больше шалаша, и в ней нам, действительно, было райски хорошо.

Наша жизнь была наполнена провожаниями и встречами. Я звонил Годке из разных городов Западной Белоруссии, -- она ожидала моих звонков в установленное время на переговорном пункте в Минске. Все это только усиливало наши чувства, любовь и преданность.

Командировочные давали приличную добавку к зарплате. Я их почти не тратил “по назначению”, устраиваясь жить и питаться в ВОХРе – в подразделениях вооруженной охраны моих объектов. А на сэкономленные деньги старался купить Годочке что-нибудь нужное и приятное. Однажды мы уезжали в командировку вместе с моим начальником Михаилом Петровичем Майским, а Годка как всегда меня провожала на Минском вокзале. Майский, видимо, наблюдал за нами. После командировки он очень доброжелательно поинтересовался нашим житьем-бытьем и пообещал, что нам дадут квартиру в доме, который было намечено построить. Об этом в то время можно было только мечтать...

Судьба распорядилась иначе. В конце зимы -- уже в 1941 году -- я занимался организацией баз Госмобрезервов в Барановичи, Молодечно и Пинске. В Барановичах и Молодечно мне удалось укомплектовать должности начальников строящихся объектов, а в Пинске найти подходящего человека никак не удавалось. Тогда мне предложили временно занять эту должность, чтобы работа началась .

Я согласился, рассчитывая, что к тому времени как Годка закончит институт (ей оставался год), построят дом в Минске, нам дадут квартиру, и я смогу спокойно работать и учиться в хороших условиях. А пока Годка заканчивала четвертый курс мединститута и на преддипломную практику ее направили в Пинскую больницу (с помощью того же моего знакомого -- Дьячко).

Итак, приказом начальника Белорусского территориального управления Госмобрезервов меня назначили начальником стройконторы “Почтовый ящик 33”.

Недалеко от Пинского вокзала стоял недостроенный дом. Я договорился с местными властями о передаче этого дома нам на баланс, чтобы достроить его и разместить в нем наших работников. Дом был с крышей, не хватало только окон, дверей и внутренней отделки. В общем я начал действовать.
 
 

Три пасхи

« Поселился я у своего бухгалтера Гинзбурга, -- порядочный человек средних лет, было у него двое детей. Жил он в хорошем собственном доме (ул. Лемешевичская, 26).

В этом доме в апреле 1941 года я первый раз в жизни отмечал еврейскую пасху по всем правилам религиозного ритуала. Отец семейства восседал в кресле с подушкой, дети задавали ему традиционные вопросы.

Так получилось, что той весной накануне войны мне довелось отпраздновать три пасхи. Еврейскую -- у Гинзбурга, православную -- в Минске, не помню, у кого, но самой “плодотворной” была католическая пасха, которую я отмечал в Барановичах.

Занимаясь организацией стройконторы в Барановичах, я познакомился с симпатичным лейтенантом милиции. Свободное вечернее время мы проводили вместе: ужинали, прогуливались, ходили в кино. Познакомился я с ним в частном буфете, где вкусно кормили отбивными из телятины -- “телянтины”, как говорила полячка Ядвига, державшая этот буфет. Барановичи относились к Западной Белоруссии, присоединенной при разделе Польши.

Одет я был на военизированный фасон: брюки галифе, шерстяная гимнастёрка с отложным воротником и накладными карманами, сапоги, а зимой -- фетровые валенки с галошами. Тогда так одевались ответственные партийные и советские работники (подражая Сталину и другим членам правительства). Такую одежду шили на заказ, и фетровые валенки стоили довольно дорого.

Хозяйка буфета Ядвига была красивая, молодая женщина, лет 25, статная, с русыми волосами. Слушая комплименты, она краснела и вместе с улыбкой появлялись ямочки на щеках. К моему новому знакомому она подходила чаще, чем к другим, и подносила самые лучшие блюда. Так как я сидел с ним, то и мне доставалось повышенное внимание. Однажды под конец обеда она подошла к нему и что-то сказала. Когда она ушла, он меня спросил, хочу ли я завтра пойти с ним к Ядвиге на пасхальный обед. Почему бы нет?!

Стол был накрыт как положено, хватало и выпивки и закуски. Обедали мы втроем, захмелев, пели песни. Не стесняясь меня, они стали целоваться и забавляться, и я понял, что их отношения зашли далеко... Я спросил, а почему бы вам не пожениться? Она ответила: “Да вот он все откладывает”. На мой вопрос: почему? -- он начал что-то объяснять, что мол, время никак не выберет… Тогда я говорю, а что откладывать, давайте пойдем сейчас и оформим. Оделись, взяли документы и я повел их регистрировать брак. Дойдя до ЗАГСа, мой друг что-то стал притормаживать... В чем дело?

-- Как -то неудобно …

-- Слушай, давай мне паспорт, и мы с Ядвигой сами зайдем.

Он достал паспорт, мы с ней зашли, подали в окошко документы, секретарь их просмотрела и стала вносить данные в книгу регистрации, после чего попросила меня расписаться. Я говорю: “Обождите минуточку” и вышел позвать своего друга. Он помялся, махнул рукой и зашел в ЗАГС. Ну, говорю ему, расписывайся. Он берет ручку, а секретарь убирает книгу от него: “Вы что -- шутить пришли?!” Позвала она заведующего. Тот сверил фотографию на паспорте с женихом, нас, конечно, поругал, но запись в книге оформили по всем правилам. И мы вернулись домой – теперь уже праздновать свадьбу...
 
 

Белосток

« В первых числах июня 1941 года я поехал в Минск, собрал вещи и привез Годочку в Пинск. Настроение у меня было отличное, -- мы устроились жить в хорошей большой комнате, получили подъемные, должностной оклад у меня стал 1200 руб. в месяц, да еще разъездные, строилась отдельная квартира в Пинске, а если я перееду в Минск, то к тому времени должен быть построен дом, где мне также обещана квартира.

В Пинске нам было очень хорошо. Утром вставали вместе, ходили на базар, где были вкусные и дешевые продукты, завтракали, Годка уходила на практику в больницу, а я занимался строительными делами. Пока конторы еще не было, у меня дома стоял сейф. Мой главный бухгалтер -- хозяин дома -- Гинзбург был под рукой. Чековая книжка, печать и штамп хранились в сейфе. На почте у меня был закреплен отдельный почтовый ящик под № 33, куда поступала вся корреспонденция и ключ от ящика был у меня.

Я стал распорядителем кредитов, за моей подписью и Гинзбурга мы получали в банке деньги, которые к нам поступали из Минска -- из Белорусского территориального управления Госмобрезервов. В свои 23 года я был очень доволен своим положением и уверен в будущем...

В середине июня 1941 года я получил из Минска телеграмму: к 17 июня прибыть в Белосток для приемки построенной там железнодорожной ветки к базе Госмобрезервов. Я взял с собой Годочку. Во-первых, не хотелось расставаться, а, во-вторых, на полученные деньги решили там приодеться. Ведь Белосток считался центром Западной Белоруссии (как Львов для Западной Украины). Сюда приходили экспрессы Берлин-Москва и Владивосток-Белосток.

В Белостоке работал мой брат Юзик, только что окончивший железнодорожный институт. По праву председателя приемной комиссии я включил его в комиссию в качестве представителя железной дороги, -- чтобы он подзаработал. В Белостоке также оказался Меер Кацнельсон -- из нашей Паричскойкабцанской хевры”, и мы несколько раз собирались у него дома за столом. Он занимал довольно большую должность в Главлесосбыте Западной Белоруссии. Ничего “кабцанского” у нас всех уже не было, кроме воспоминаний детства. Мне было 23, Юзику -- 26, Мееру -- 27. Все мы получили образование, у каждого – профессия, и все твердо стояли на ногах, -- во всяком случае в начале застолья…

В городе были заметны немцы. Они принимали эшелоны с грузами для Германии согласно торговым договорам с СССР.

Местные жители говорили о концентрации немецких войск у границы, ссылаясь на радиопередачи из Лондона на польском языке. Но тогда же “Правда” опубликовала заявление ТАСС от 15 июня, в котором опровергались “слухи” о концентрации войск и говорилось о верности Советско-Германскому “Договору о дружбе”.

Комиссия по приемке завершила работу, и мы с Годулей занялись собой. Себе я купил карманные часы “Кировские”, а Годке – наручные. Это были первые наши часы. Кроме того, что они дорого стоили, трудно было их“достать”. Купили мне шерстяную безрукавку, а Годке -- шерстяную кофточку, черную шелковую сорочку и что-то еще.

Вечером 21 июня пришли на вокзал. Провожал нас Юзик. В Пинск можно было попасть, сделав пересадку либо в Бресте, либо в Барановичах. Ехать через Брест было ближе, но билетов на поезд Рига-Львов, который шел через Брест, уже не продавали. Пришлось взять билеты через Барановичи, т.е. ехать сначала на восток, а потом уже на юг. Часов в 9 вечера мы стояли на платформе, ожидая посадки. И тут вдруг к той же платформе, с другой стороны, подошел опоздавший поезд Рига-Львов. Я решил, что нас не оштрафуют, если мы на этом поезде, хоть и с другими билетами, доедем до Бреста.

Сели в поезд, зашли в купе -- европейского образца, с жесткими диванами для сидения -- и с трепетом ждали, чтобы поезд тронулся, пока нас не выставили. Поезд поехал, и мы с Годкой остались одни в отдельном купе.

Первые часы мы сидели и делились впечатлениями о проведенном дне в Белостоке и об удачных приобретениях, о которых раньше не могли даже думать. И радовались, что вместо поезда Белосток-Минск, на котором должны были доехать до Барановичи, решились сесть в Брестский поезд и тем самым сократили путь на три-четыре часа.

Мы были молодожены и всегда рады были остаться наедине.

Поздно ночью я уснул на коленях у Годки и вдруг... »

 



 

День первый.

« …и вдруг услышал резкое торможение, грохот взрывов и стрельбу. А может быть я проснулся от того, что Годка вскрикнула: “Фима; что это? Стреляют?”

Вскочив и взглянув в окно, я увидел в поле бегущих людей, а в небе самолеты с крестами на бреющем полете... Было около 4 часов утра.

Поезд двигался к Бресту с частыми остановками. Люди выбегали из вагонов и возвращались обратно. Кто-то говорил, что это маневры, что войны быть не может, ведь недавно в “Правде” было опровержение.

Я тоже один раз выпрыгнул из вагона, осмотрелся. Кругом – рожь, васильки, прекрасный рассвет... А Годка кричала: “Заходи! Останешься!…”

Поезд дошел до моста в Бресте и повернул обратно -- оттуда уже стреляли.

В мыслях проносились разные варианты, но я еще не думал, что немцы перешли нашу границу… Ни наших самолетов ни наших войск не было видно.

Поезд был около станции Высокое , когда вновь налетели самолеты. Начался сущий ад. Бомбежка и обстрел не прекращались, пассажиры выбегали из вагонов в чем попало. Мы с Годкой легли на землю, около нас и сверху на нас легли или упали другие. Гул прекратился, мы вскочили, и, о ужас …! Кругом раненные, вагоны разбиты, некоторые горят… В памяти сохранилась вся картина: искаженные лица, восклицания, плач, суматоха...

Я сказал Годке: “Обожди меня здесь, я зайду в вагон, возьму что-нибудь, и мы пойдем пешком” А она: “Ничего не надо, скорей уйдем отсюда…!”

Я все же зашел в вагон и взял, что мог, в том числе, как сейчас помню, селедку (тогда это был деликатес) и конфеты, сделанные в Латвии,-- все потом пригодилось в дороге.

Мы двинулись на восток, в неизвестность. Появились первые военные, полураздетые, с винтовками. В памяти сохранился облик одного солдата-пограничника -- высокого роста, без обуви. Он рассказал о внезапном нападении на заставу и что они просто не успели ничего сделать...

Шли мы по проселочной дороге, на восток -- навстречу солнцу. Чистое небо, кругом свежая зелень и множество цветов.

На память пришел сентябрь 1939 года, когда по дорогам Белоруссии шли беженцы из Польши. Евреи из городов, оккупированных Германией, -- из Варшавы, Кракова, Лодзи, Люблина -- хлынули на восток. Шли малый и старый, с рюкзаками за плечами, одетые, по нашим понятиям, совсем неплохо -- в крепкой обуви туристского типа, в клетчатых костюмах. Их у нас принимали хорошо, устраивали на работу. Среди них было много хороших мастеров -- портных, сапожников, шапочников.

Примерно к полудню мы вышли к шоссе Варшава-Москва и пошли по нему на восток. Сзади услышали гул машины. Шла полуторка -- “ ГАЗ-АА”, в кузове стояли люди. Я поднял руку, но машина, не сбавляя хода, проехала мимо. Потом вдруг, метров через сто, остановилась, и нас стали звать. Я побежал и залез в кузов, но Годка не успела добежать, и машина тронулась. Я просил, чтобы машину остановили, но … И я соскочил на ходу.

Мы пошли дальше. Через некоторое время опять услышали сзади шум моторов. Обернувшись, я увидел колонну машин и танков. Вначале я подумал, что это наши войска, но скоро понял, что ошибаюсь... Мы сошли с дороги и были от нее метрах в десяти, когда мимо нас промчались мотоциклисты. Они шли впереди колонны немецких войск, которая двигалась на восток, двигалась беспрепятственно, уверенно...

Что делать?

Я знал из рассказов очевидцев -- польских евреев, пришедших к нам в 1939 году, как немцы обращаются с евреями. Читал в книгах и газетах, видел кинофильмы “Профессор Мамлок” и “Семья Оппенгейм”, разбирался достаточно хорошо в политике. Поэтому мне было ясно, что нужно как можно быстрее уходить, как можно скорее выйти к своим. Тогда же я решил, что документы наши надо спрятать, -- они подтверждали прежде всего, что мы евреи, кандидат в члены партии и комсомолка.

У развилки проселочных дорог вблизи деревни Рани (так мне запомнилось) стояла большая ветвистая двуствольная береза. Это было приметное место. Документы я положил в кожаный бумажник, завернул во что-то и закопал под березой с тем расчетом, что когда немцев прогонят, мы сюда вернемся и заберем.

Так начался наш “исход”. Вначале я говорил “выход из окружения”, но мы не были военными. Потом стал говорить“выход с оккупированной территории”, но и это не совсем правильно, -- на территории, по которой мы шли, была либо еще советская власть либо никакой власти… Немцы еще не успели установить свои порядки.

Кроме собственной головы и ног в нашем распоряжении ничего не было. Надо было думать головой, что делать, а решения выполнять собственными ногами…

Закопав документы, я постоял, подумал, как лучше действовать. И решил держать путь на Пинск. Там моя работа, там обком партии, облвоенкомат, и там наше имущество (больше всего из оставленного, я жалею об альбоме фотографий.) Решил уйти с шоссе Варшава-Москва и двигаться проселочными дорогами.

Целый день мы шли не останавливаясь, попутчиков было почему-то совсем немного. Погода стояла прекрасная -- чистое небо, кругом зелень, цветы, лес -- и не верилось, что в такой день обрушилось такое несчастье. Я был собран и спокоен в действиях, но все время думал о том, как бы не попасть в руки к немцам.

К вечеру мы подошли к какому-то населенному пункту на возвышенности (возможно это был Каменец), и там почему-то скопилась масса народа. Люди шастали от одной группы к другой, советовались, разговаривали, и каждый про себя строил какие-то планы. Многие оказались с нашего поезда. Узнав одного еврея -- небольшого роста, лет 30, я заговорил с ним и предложил выбираться вместе. Он, однако, увильнул от разговора. Мне почему-то показалось, что он видел в нас “типичных” евреев, боялся себя изобличить, хотя был, на мой взгляд, еще “типичней” нас.

Весь день мы не ели, только к вечеру раздобыли какую-то еду и немного подкрепились. Я плохо помню, как прошел первый день после того, как я закопал документы, и до прихода на возвышенность. Видимо ощущения внезапности и неопределенности дали себя знать, и память не сохранила ничего кроме окружающего пейзажа и движения на восток.

Провели эту ночь под открытым небом, прижавшись друг к другу. С рассветом все были на ногах. Я разговорился с одним лейтенантом милиции, он сказал, что едет из Риги, что родом он из Пирятино Полтавской области, зовут его Степан (фамилию и отчество, к сожалению, не помню). В разговор с нами вступил молодой мужчина моего возраста. Он работал секретарем райкома комсомола Высоко-Литовска, родом из под Витебска, и фамилия его, как я помню, Швец. »
 
 

День второй.

« Так, вчетвером мы и пошли. Был второй день войны, но никаких боев мы не видели. Над нами беспрерывно пролетали немецкие самолеты.

Шли мы по таким же местам, как и в первый день, только лесов становилось больше, мы входили в Беловежскую пущу.

К вечеру пришли в большую деревню, как мне помнится, Ясень. Мы с Годой остановились в доме, где нас приняли как желанных гостей. Хозяйка накормила нас, постелила и много расспрашивала о том, что делается кругом. У нее сын был где-то на службе, она старалась нас пригреть и все приговаривала, что может быть и ее сыну кто-то так помогает. Мы были очень уставшие, поели по-домашнему и уснули.

Утром, с восходом солнца я встал вместе с хозяйкой. Хозяйка занялась своими делами, а я вышел на улицу, чтобы узнать какие-либо новости. Утро было прекрасным, ни облачка, деревня просыпалась как обычно. Но о происходящем ничего нельзя было узнать. Годка встала и сказала, что не может идти, -- ноги стерлись до крови. Хозяйка заявила: “Никуда вы сегодня не пойдете, отдохните, а там может быть транспорт найдется".

Я сказал: “Никаких разговоров, надо двигаться на восток, несмотря ни на что”. И пошел искать какую-нибудь обувь, более подходящую для ходьбы.

Зашел в дом к лесничему, они были “восточниками” (так называли прибывших в западные области Белоруссии с востока). Это была семья из трех человек, жили они в служебном доме, и видно было, что материально хорошо устроены. Он пытался связаться со своим начальством, чтобы получить указания, как быть, но ему это не удалось. Выслушав меня, он сказал: “Обождите до завтра, мы поедем на подводе и посадим вашу жену”. Я не хотел ждать лишнего часа и попросил у них какую-нибудь обувь для жены. Услышав, что ничего подходящего нет, я показал на брезентовые туфли, которые увидел под кроватью. Хотя это были туфли 39-40 размера, я выпросил их, и Годке надела их на портянки.

Хозяйка дала нам кое-что на дорогу, перекрестила нас, и мы тронулись. Вместе с нами шли Степан и Швец, а через несколько километров примкнули еще двое. Один -- переодетый солдат (“боец”, как тогда говорили), крупного телосложения, остриженный наголо, как полагалось тогда солдатам, откуда-то из центральных областей России. Второй был лет 30-35, одет в крестьянскую одежду -- льняные крашенные штаны и белая домотканая льняная рубашка, на шее у него висел крестик. Он оказался политруком Красной Армии.

Шли мы вместе, разговаривая. Но Годка все время отставала из-за потертых ног. Приходилось останавливаться, ждать ее и организовывать привалы. Однажды политрук с крестом на шее мне говорит: “Что ты с ней возишься, мало что ли баб?!” Я ему так ответил, что больше он не заикался...

Несколько слов о нем. Он где-то отстал от своих, и в деревне переоделся, лучше сказать, замаскировался. Заходя в крестьянский дом, он крестился на иконы и прикидывался дураком. Нам он советовал научиться молиться и взялся нас этому обучить. Мы, четверо, отказались от этой затеи. Солдат-боец отмалчивался. В пути они от нас отделялись на 100-200 метров и собирались вместе только когда мы останавливались для еды или ночлега.

Шли мы через Беловежскую пущу. Вековые сосны, пение птиц, пробегавшие иногда олени, это все располагало к размышлениям. Расспрашивая местных жителей, двигались от деревни к деревне. Встреч в этот день было очень мало, люди, видимо, в основном двигались по большим дорогам.

В полдень мы остановились в небольшой деревушке. Я зашел наугад в один дом. Молодые хозяева, как оказалось, обзавелись своим хозяйством уже после 1939 года и землю получили от Советской власти. Они нас встретили как желанных гостей, угостили тем, что было -- молоком и хлебом, но зато от всей души. Хозяин рассказал, что при Польше он батрачил, и не мог мечтать о собственном наделе земли, а сейчас у них земля, конь, корова, и в прошлом году они сняли свой первый урожай ржи (“жито” по белорусски).

Я вспомнил, как впервые оказался в Западной Белоруссии. В сентябре 1939 года, когда немцы заняли половину Польши, наши войска тоже перешли границу и, как тогда говорили, “протянули руку братской помощи народам Западной Белоруссии и Украины”. Советская граница отодвинулась до Западного и Южного Буга. Советскими стали Белосток, Гродно, Брест-Литовск, Барановичи, Молодечно в Белоруссии, Львов, Тернополь, Ровно, Ковель на Украине. На этих территориях осенью 1939 года были назначены выборы в Народное собрание. Меня как секретаря комсомольской организации по путевке ЦК Комсомола Белоруссии направили представителем по организации выборов в местечко Зельва, около города Волковыска. Пробыл я там недолго, но успел составить представление о жизни населения этих мест.

В деревнях жили очень бедно, питались в основном картофелем. Хлеба на каждый день не хватало, в более “зажиточных” семьях хлеб пекли пополам с картофелем. Полы в домах в основном были земляные. Много было больных. В одной деревне, где я организовывал выборы, была распространена волчанка -- заразная болезнь, выедавшая носы и подбородки. Одежда в основном домотканая. В деревнях, где жили только католики, все друг друга называли “панами”. Для нас это было очень странно, в Белоруссии слово “пан” ассоциировалось с понятием “помещик”.

В тех местах, где я был, местное население встречало советских представителей очень хорошо. Были довольны, что уже не будут “под Польшей”.

Но вернусь к нашему походу.

К вечеру второго дня мы, конечно, опять здорово устали. Заночевали в деревне, устроившись в разных домах, чтобы хозяевам легче было нас накормить. »
 
 

День третий и четвертый

« С рассветом мы встали и предложили хозяевам нашу одежду в обмен на более подходящую для дороги -- местного, крестьянского типа. Они согласились и в придачу дали еще кусок сала и хлеб. Вместо портфеля мы получили холщовую торбу, куда положили все наши пожитки.

Теперь мы выглядели как местные жители. Я ходил с торбой на плече, а Годка все время в белой крестьянской косынке (чтобы скрыть кудрявые волосы). Переоделся и Степан, сменив милицейскую форму.

Продолжали путь лесом. Над головами пролетали на восток самолеты, груженные бомбами, и возвращались на запад на больших скоростях после бомбежек. До этого мы не видели никаких боев, и только в тот день впервые наткнулись на место боя наших кавалеристов с немецкими танками.

Изменив направление, мы пошли на Пружаны. Легко сказать, пошли! Никаких карт у меня не было, приходилось ориентироваться по районным центрам, которые я знал по прежним поездкам в Западную Белоруссию, и расспрашивать местных жителей.

Вышли к деревне. Надо было раздобыть поесть. Дом я выбирал, понимая, что к богатым лучше не ходить -- они жадные, а у бедных у самих ничего нет. Середняков определял по состоянию хозяйского двора. Большинство, к кому я обращался, не отказывались нас накормить. Я умел разговаривать местным говором и всегда старался войти в контакт, в зависимости от того, с кем имел дело. А когда ставили на стол еду, говорил: “Если позволите, я еще приглашу жену и двух друзей?” Им ничего не оставалось, как согласиться.

Обеспечивать попутчиков питанием мне пришлось до конца нашего перехода. Правда, однажды мне это надоело, ибо ходить из дома в дом -- не из самых приятных дел. И тогда я сказал Степану, Швецу и (чтобы им не было обидно) Годке: “Идите добывать пищу”. Они помялись, но все же пошли. Первой вернулась Годочка и с виноватым видом объяснила: “Никто не дает…” Зетем вернулся Швец и милиционер Степан, тоже с пустыми руками. Деревня эта, правда, стояла на большой проселочной дороге, где прошло уже много народу. Тогда пошел я сам. Вижу, у калитки стоит мужчина средних лет. Я завязал с ним разговор. Выяснилось, что его отец родом из Поболово, это недалеко от Паричи. Признав во мне земляка, он пригласил в дом и предложил поесть. Я сумел его расположить, и мы всей компанией пообедали, да еще получили еды на дорогу.

К вечеру третьего дня пути пришли в небольшую деревню и остановились в крайней избе. Это была ошибка. Поужинав, легли спать на полу в хате, а ночью хозяйка разбудила нас и с тревогой сказала, что в деревне облава. Мы выскочили из дома и притаились за огородом. Лежать на земле, не двигаясь, было страшно неудобно, -- комары донимали, но приходилось ждать...

Через какое-то время пришла хозяйка дома и сказала, что немцы ушли и мы можем вернуться в дом. Было уже не до сна, и мы просидели до рассвета. Утром перекусили, а когда началось движение по деревне, отправились дальше.

Через пару километров подошли к другой деревне и … впервые увидели немцев. Они там квартировали. Солдаты у домов умывались и занимались своими делами. На нас они оглядывались, но деваться нам было некуда. Приняв безразличное выражение, мы старались двигаться, не оглядываясь. Одеты все мы были по-крестьянски, у меня торба и посох. Когда деревню оставили позади, вздохнули полной грудью и были счастливы, что нас не остановили и не проверили.

Идти надо было только вперед, на восток. Взяли курс на Березу-Картускую. Пройдя несколько километров, опять наткнулись на немцев, видимо, обоз -- стояли машины и повозки, а люди занимались всякими хозяйственными делами. И в этом случае мы не свернули в сторону и прошли без происшествий.

Какое было мое состояние? Мне кажется, я был настроен решительно и держался спокойно. Был ли страх? Наверно, был, но верх брало сознание, что все это надо преодолеть.

В первые дни, когда мы шли по Беловежской Пуще, не встречая немцев, я вообще был сосредоточенно спокоен и подчас, по привычке, запевал песни. Годочка напоминала мне о нашем положении и показывала на небо, где постоянно пролетали самолеты. Она была очень неспокойная, растерянная. Очень боялась бомбардировщиков, даже их гула в небе.

Продолжая путь, мы вышли к перекрестку дорог и увидели немецкий патруль, три человека. Уходить на их глазах было опасно, вызвало бы подозрение. Я шел впереди, рядом Года, на голове ее белая хустка [платок]. Старший спросил меня, куда идем, я ответил: “К матке”, затем он спросил, солдат ли я, и снял с меня кепку. Раз не остриженный, значит, не солдат. Он махнул рукой -- проходите. А сними он кепку у солдата, который шел с нами...

Путников было много, и разбираться в личностях гражданского населения было некогда. Наш еврейский вид в какой-то степени маскировался крестьянской одеждой. Как я потом убедился, немцы сами не могли бы распознать евреев, они не разбирались в оттенках речи и даже облике местных жителей. Когда начались санкции против евреев, опознавателями были местные.

То было не последнее испытание. Подошли к городу Береза, окраина которого выходила к шоссе Варшава-Москва. По шоссе -- только в одну сторону, на восток -- двигались немцы. Двигались в две колонны машины, танки. На мосту через речку Ясельда стояли немецкие регулировщики.

Чтобы идти на Пинск, надо было перейти шоссе, но незаметно было не пройти.

Рядом стоял деревянный дом. На крыльце сидела женщина с вязанием. Я подошел поближе, увидел, что это еврейка, и разговорился с ней. Спросил ее, переходят ли здесь через дорогу, она ответили, что редко и посоветовала зайти в комендатуру -- получить пропуск.

Удивляясь ее наивности, я спросил, почему они не уходят. Она ответила: “Разве вы не видите?! Это бесполезно, их не обгонишь…" "Что же вы ждете? Здесь вас всех уничтожат!" Она ответила, почему-то спокойно, что вряд ли я прав.

Я вернулся к своим. И тут на наше счастье образовалась пробка перед мостом. Обе колонны остановились. Регулировщики оставили свой пост и побежали к затору. Я воспользовался этими обстоятельствами и подал команду “вперед!”

Возле моста -- вдоль дороги и у берега реки -- мы увидели трупы красноармейцев. Спешно перешли дорогу и стали спускаться с насыпи. Навстречу нам -- немецкий офицер лет 40-45, похоже, что тыловой работник. Вблизи дороги виднелись дома, я стал объясняться с офицером как мог, больше жестами и русскими словами: “Можно ли заночевать в этих домах?” Он ответил утвердительно. Спросил я для отвода глаз, чтобы он не догадался о нашей боязни....

Опять гора с плеч, но этим не кончилось. На одном из домов была магазинная вывеска, и я подумал, что, может быть, нам удастся достать что-нибудь из продуктов. Увы, хозяин очень неприязненно сказал, что давно уже ничего нет. На вопрос, можно ли у него переночевать, он ответил: “Ни в коем случае, немцы в придорожных домах запрещают кому-либо останавливаться".

Тут, откуда ни возьмись, подъехал мотоциклист, -- немецкий офицер, смуглый, лет 25. На рукаве нашивка: череп с костями, то есть СС. Он спросил хозяина по-немецки, что за люди? И хозяин, как ни странно, отвечал по-немецки: “Проходящие, просят разрешение ночевать”. Офицер, садясь в мотоцикл, небрежно ответил, пусть ночуют -- “Золен зай шлафен".

Мотоциклист умчался, а хозяин говорит, видите, я его спросил, а он запретил. Тут я не выдержал и сказал, что понимаю немецкий: “Чего вы боитесь, мы переночуем в амбаре и рано утром уйдем".

Он согласился, но все его поведение говорили о том, что это враг. Его смутило, быть может, наше спокойствие и то, что у нас было пять здоровых парней.

Уже темнело, когда мы зашли в амбар. Налево от входа был засек -- сеновал. Все были голодные. Пришлось мне и на этот раз проявить инициативу. Зашел к хозяину и попросил что-либо перекусить, после долгих разговоров он дал несколько кусков засохшего хлеба и крынку простокваши. Это тоже была находка.

Почему мы остались в таком подозрительном месте? Дело в том, что этот дом стоял обособленно, мы устали и, кроме того, я опасался передвигаться в темное время, чтобы не вызвать подозрения.

Все улеглись спать, мы с Годкой как всегда в отдалении от других. Я пристроился к стене амбара и стал через щель наблюдать, что делается во дворе. Все было тихо...

Вдруг я услышал шепот, говорил политрук (с крестом на шее) . Он стал убеждать остальных, что им всем надо уйти и оставить евреев одних, а то из-за них могут все пострадать. Швец и Степан отказались. Швец сказал политруку: “Он [то есть я] знает местность, смелый и хороший человек” и что он не собирается нас оставлять. Они говорили шепотом, думая, что мы спим, и я лишний раз убедился, с кем имею дело.

Еще до рассвета политрук и переодетый солдат ушли и больше мы их не видели.

С рассветом я всех поднял и, как мне помнится, ни мы, ни Швец со Степаном не стали объясняться насчет беглецов. Просто двинулись в путь. »
 
 

День пятый, шестой и седьмой

« Двинулись по проселочной дороге в сторону Пинска. Когда слышали звук автомобиля или мотоцикла, углублялись в лес и пережидали.

Вдоль проселочных дорог тянулись леса и болота. К полудню подошли к деревушке, где смогли у одной крестьянки получить пищу и после обеда вновь двинулись в путь. Заночевали, как обычно, в деревне.

На следующий день с рассветом двинулись дальше на юго-восток. По дороге в лесу увидели трех немецких солдат-саперов, которые в одних трусах ремонтировали деревянный мост через маленькую речушку. Мы обошли их стороной, и они на нас не обратили внимания. Это были последние немцы, которых мы видели близко.

Днем, подходя к деревне, увидели, что оттуда выходит группа солдат во главе с полковником в форме танкиста. Солдаты были в полном боевом снаряжении, изможденные.

Я подошел к полковнику, сказал ему, кто мы, и попросил взять с собой. Он ответил: “Я вывожу из окружения солдат, и не знаю, что нам предстоит. Вам будет лучше, если будете выходить отдельно.”

Это была единственная наша встреча с воинами, которые организованно выходили из окружения.

Мы пошли дальше и попали в небольшой поселок, где на площади у примитивного радиоприемника стояла группа мужиков и слушали передачу не то советского, не то немецкого радио на русском языке. Здесь я впервые узнал о выступлении Молотова и о том, что немецкая пропаганда сообщает о молниеносных наступлениях на всех фронтах.

Поговорив с местными жителями, я решил, что идти в Пинск не следует, -- можем прийти прямо к немцам в лапы.

К вечеру в небольшой деревушке опять встретились добрые люди, о которых можно всю жизнь помнить и внукам о них рассказывать.

Я уже рассказал о хозяйке, у которой мы ночевали на второй день войны в деревне Ясень. Она отнеслась к нам как к родным и все приговаривала, что может быть где-то и ее сына -- вдали от дома -- кто-то встречает и угощает, как она. Другой раз это была молодая пара, благодарная Советской власти за надел земли, за избавление от батрачества.

А теперь мы попали к зажиточному крестьянину. Его хуторское хозяйство было хорошо устроено -- и дом, и двор, и амбар. И нам говорят: “Пожалуйста, заходите все, всем найдется и место для ночлега и еда”. Дали нам теплой воды умыться, приготовили обильный ужин. Утром хозяин предложил мне побриться (это было первое бритье за все время пути). К завтраку напекли настоящих блинов в русской печке, которые подали с разными закусками. А узнав, что мы собираемся идти дальше, дали на дорогу много еды и пожелали счастливого пути.»
 
 

Дни 8 -- 10

« До старой границы, т. е. границы 1939 года, мы дошли без особых приключений. Рассуждения, разговоры, ожидания и мечты. Мечтали скорей добраться до своих. Узнать, что делается на родине, где родители, братья и сестры, когда же наконец остановят немцев?

Навстречу нам начали попадаться люди, идущие к себе домой. Но это же на запад! К немцам! Я был вне себя, возмущался и удивлялся. Остановил одного молодого мужчину-еврея и спросил его, почему вы идете не в ту сторону? Он ответил, что пытался обогнать немецкие войска, но это ему не удалось и чем, мол, погибать на чужбине, лучше у себя на родине. Я пытался его убедить, что погибать все равно где, но если идти на восток, можно все же надеяться на благополучный исход, а на запад выбора не будет. Добраться до своих, вступить в армию и воевать с врагом, а не ждать от него пощады. Но это не подействовало. Человек, который мог выйти, принести пользу в борьбе с врагом, оставлял все на самотек...

Дошли до реки, это была старая граница. Думаю, то была река Морочь, приток Случи, а может быть и сама Случь. Солнце стояло в зените. Не видно было никакой переправы. На той стороне реки стояла “душегубка” -- маленькая лодка, и вдали виднелось какое-то селение. Кругом тихо, прекрасная природа, луговые цветы, кустарники. Разулись, разделись до трусов и … стали бить вшей, которых набрались в деревенских хатах, где приходилось ночевать. У реки помылись. Я переплыл речку, вернулся на лодке и по одному перевез всех на восточную сторону. Не задерживаясь, пошли на восток и к вечеру добрались до районного центра -- городка Старобин.

Здесь не было видно явных признаков войны. Говорили, что немцы заезжают и уезжают, своей власти не устанавливают, а советская власть эвакуировалась. Подошли к пекарне, которая тем не менее работала. Выпросили две буханки хлеба, подкрепились. Жители рассказывали ужасные истории о том, что делают немцы в Слуцке, до которого километров 20-30.

После перехода старой границы я почувствовал себя увереннее и думал, что если не удастся добраться к своим, то останемся в партизанских отрядах, о которых здесь уже стали поговаривать. »
 
 

Дни 11 -- 14

« Переночевали и рано утром привычным широким шагом пошли на восток. План у меня был дойти до ближайшей железнодорожной станции, чтобы доехать до Бобруйска.

В середине дня наткнулись на отдельно стоящие деревянные дома, это оказался сыроваренный завод. Нам дали две головки голландского сыра и мы прекрасно пообедали. Вкус этого сыра я помню до сих пор, и когда в магазине вижу голландский сыр в круглых головках, да еще сделанный в Белоруссии, всегда вспоминаю тот сыроваренный завод недалеко от Старобина.

От встречных беженцев я узнал, что в районе Паричи уже немцы. План пришлось изменить. И мы направились к станции Постолы около Житковичей. Там собралось очень много беженцев, когда к вечеру появился паровоз с одной открытой платформой -- до станции Калинковичи. Народ повалил гурьбой.

Мы четверо -- я, Годка, Степан и Швец -- с трудом забрались на платформу. Все стояли, плотно прижавшись друг к другу. Выстоять время пути до Калинковичей было очень трудно. Переносили вес тела то на одну ногу, то на другую. Люди падали в обморок, хотя “падали” здесь не подходит, -- падать было некуда, и так, стоя, ехали в обморочном состоянии. При резких толчках люди, находящиеся на краях платформы, еле удерживались, и был случай, когда кто-то не удержался и упал с платформы на полном ходу.

До Калинковичей около 120 километров, но прибыли туда только под утро. Когда спустились с платформы, я понял, что ходить не могу, -- в паху образовался нарыв. Еле довели меня до вокзального буфета. Оказалось, что здесь еще идут советские деньги. Какие-то деньги у нас еще оставались, и мы с горем пополам перекусили. Прибыли мы в Калинковичи 6 июля, и прямо на станции узнали о речи Сталина от 3 июля и, кажется, прочитали ее.

Мне пришлось сразу обратиться за помощью в больницу. Располагалась она в одноэтажном деревянном здании. Сиделкой у меня была моя женушка. Она же исполняла роль медсестры и для других больных. Среди них был один молодой пленный немец. Его где-то захватили раненого. Это был первый пленный немец, которого мы видели. Держался он очень свободно, как у себя дома. На него заходили смотреть, как на диковинку.

У меня температура была выше 38. Был я один в палате. Ребята сидели на завалинке около окна и советовались, что делать. Я их послал в военкомат, где они узнали, что формировочные пункты находятся в Добруше и в Гомеле.

Вечером того же дня я посоветовал ребятам не ждать меня, ибо неизвестно, когда я смогу продолжать путь. До сих пор жалею, что мы так глупо расстались, не оставив друг другу координат. Они где-то провели ночь, а утром ушли в Добруш
 
 

Третья неделя

« Через два-три дня я немного поправился -- мог уже идти. В Калинковичах находился тогда Пинский облвоенкомат и я взял там направление на Ново-Белицкий формировочный пункт в Гомеле.

Путь от Калинковичей до Гомеля -- около 150 километров -- также пришлось пройти пешком, так как мосты через реки были повреждены, и поезда не ходили.

Одну ночь мы провели в Василевичах и запомнили ее на всю жизнь. Хозяйка-учительница приняла нас как родных. Мы помылись, хорошо покушали, поговорили, и нас уложили спать в отдельной комнате на настоящей чистой постели. Это было 9 июля 1941 года. Женушка моя думает, что именно здесь началась жизнь нашей Марочки (которая родилась 7 апреля 1942 года).

Когда я думаю об эпопее нашего “исхода”, чаще всего вспоминаю тех, кто к нам отнесся с душой и помогали, чем могли. Это, думаю, не только от моего природного оптимизма, но и по той простой причине, что с теми, кто нам отказывал в помощи, я и дел не имел. Так что и помнить нечего.

11 июля мы пришли в Гомель. Вид у нас был тот еще: обувь разбитая, крестьянская одежда порвалась, босяки-беженцы... Пришли к дому Годиного дяди -- дяди Гриши. Но дверь была на замке. Соседи сказали, что он уехал. А сами они, хоть и евреи, как ни странно, не собирались двигаться с места. На мои увещевания отвечали той же ерундой, что и многие другие -- что германская армия в 1918 году не делала евреям ничего плохого.

Мы разыскали товарища отца Годы -- коммерческого директора завода “Изоплит” Лифшица. Когда-то, в период НЭПа, они вместе занимались предпринимательством -- смолокурением. А потом, когда НЭП прикрыли, они продолжали эту работу для завода.

Мы пришли к дому Лифшица и к вечеру дождались его. Он накормил нас и отвел в заводскую баню -- помыться. Там нас застала сильная бомбежка. Годка стала в спешке одеваться -- на мыльное тело. Я ей говорю: “Если убьют, какая разница -- голый или одетый?!” Еле уговорил ее домыться.

Семья Лифшица уже эвакуировалась, и он подобрал одежду для Годы из вещей своей жены. Но для меня его одежда не подходила - он был малого роста. Тогда он познакомил меня с более крупным (по размерам) сотрудником завода - Лейкиным. Тот дал мне что-то из своей одежды и желтые туфли, которые я особенно запомнил. Дома у Лейкина я познакомился с его дочерью - симпатичной блондинкой, не похожей на еврейку, - и узнал, что она получила задание остаться в тылу врага для подрывной работы.

Мы узнали, что Годин отец с младшей дочкой Симой эвакуировались с эшелоном завода в Нейво-Рудянку, на Урал. И Лифшиц предложил нам отправиться туда же со следующим эшелоном.

Я решил, что Годка поедет, а сам я пойду в армию. 13 июля я проводил ее к эшелону и пошел на призывной пункт в Ново-Белицу, на окраине Гомеля.

Я не знал, где мои родители, братья и сестры. Не знал, что им удалось эвакуироваться. Но я знал, что должен идти бить фашистов. »
 
 

Младший политрук Горелик

«В Ново-Белице, недалеко от реки Сож, на поляне за столом сидел старший лейтенант. Я подошел к нему и представился: “Младший политрук Горелик, вышедший из оккупированной территории, явился для призыва в действующую армию".

После пары вопросов он попросил у меня партийные документы. Я ответил, что никаких документов у меня не осталось, -- закопал перед неминуемой встречей с немцами. Он меня назвал трусом и повышенным голосом сказал: "Ну что ж, пойдете рядовым!” и дал мне бумажку -- в 27-й маршевый батальон.

Я нашел батальон и представился командиру: “Младший политрук Горелик явился для прохождения дальнейшей службы”. Ведь у меня было направление Пинского облвоенкомата, которое я получил в Калинковичах для предоставления на формировочный пункт. Командир батальона старший лейтенант Иванов, тоже еще не обмундированный, посмотрел на меня и сказал: “Хорошо, сейчас посмотрим, куда вас назначить” и поставил меня политруком транспортной роты.

С маршевым батальоном, исполняя обязанности политрука транспортной роты, я шел из Ново-Белицы через Новозыбков и Брянск в Орел -- в 45-ый запасной полк. Все солдаты и командиры были в штатском. Я шагал в крепких желтых туфлях и добрым словом вспоминал Лейкина, который мне их дал.

На марше я познакомился с одним из своих попутчиков, предложил ему положить его вещмешок в бричку, которая везла имущество маршевого батальона. Мы разговорились. Оказалось, он тоже выходил из Бреста, где работал в обкоме комсомола. Общение с ним мне много дало. Хорошо помню его фамилию - Ривкин. Звали его, кажется, Исаак, хотя я уже не уверен. Время работает против моей памяти...

Родом он был из Гомеля, на несколько лет старше меня. Строил тракторный завод в Сталинграде. Потом закончил летное училище, но после неудачного прыжка с парашютом был уволен. Пошел на комсомольскую работу и перед войной, окончив совпартшколу, получил назначение в Брестский обком комсомола.

22 июня рано утром проснулся от рева самолетов и грохота бомбежки и побежал в обком -- уничтожать документы. Жена его была на последнем месяце беременности. Когда вернулся домой, чтобы забрать ее и как-то выбираться на восток, дома ее не застал. Кто-то ему сказал, что она уехала с обкомовскими работниками. Он вышел на шоссе Варшава-Москва, забрался на уезжающий танк и ехал на нем, пока танк не остановился, чтобы принять бой с наступающими немцами. Он пошел на восток, держа путь на Гомель, -- и он и его жена были оттуда, и он надеялся, что найдет ее там. Увы, в Гомеле ее не было.

Ривкин попал в наш маршевый батальон, но не был назначен на должность, а просто следовал в составе батальона. Марш в пешем строю от Ново-Белицы до Орла занял несколько недель и примерно столько же мы ожидали направлений в резерве Орловского военного округа. Так что у нас с ним было время для разговоров.

Он был старше меня и политически “крепко подкован”. Я был хорошим слушателем и многое узнал от него о том, о чем не было в газетах и учебниках, -- о троцкизме, о правом и левом уклонах и пр. На место примитивных схем стало приходить некоторое понимание реальных противоречий, и хотя подлинной ясности не было и у него, но сдвиг в сознании, думаю, начал происходить.

Ривкин был очень деликатным, добрым человеком. Мы близко сошлись, понимали друг друга и сочувствовали. В Орле в августе 1941 года мы с ним зашли на Главпочтамт, и там я получил первое письмо от Годки из Нейво-Рудянки. В письме она сообщила, что “в положении”. Я был счастлив, что стану отцом и, может быть, даже увижу своего ребенка, если останусь жить. А если нет, то хоть останется после меня моя веточка… Ривкин очень горевал, не зная, что с его женой, но мою радость понимал. Мы даже выпили за будущего наследника.

В казарме мы спали рядом, вместе обедали, и не расставались, ожидая назначения.

Его направили в Рязань в 325-ую стрелковую дивизию, а меня в 327-ую в Борисоглебск -- политруком 1-й роты 1102-го стрелкового полка. Потом связь с Ривкиным прервалась. После войны я пытался его искать, но безуспешно.

Из Борисоглебска меня направили на станцию Сомово (или Масловка?) под Воронежем, где я и нашел формируемую дивизию. Обмундировался, оформил аттестат для Годки и стал готовить новобранцев к будущим боям...

Я хорошо поработал с ротой и был уже готов выехать на фронт -- в сторону Ельни, но тут меня вызвал комиссар дивизии и сказал, что до получения партийных документов я не могу исполнять обязанности политрука, и вместо фронта меня направили в запасной полк. Командир батальона, майор Чибисов был очень огорчен, -- как политрук 1-й роты я исполнял обязанности комиссара батальона, но приказ есть приказ…

В октябре 1941 года запасной полк направили -- пешим маршем -- в сторону Саратова, через Ртищев и Пензу, и разместили на станции Рукополь.

Еще разыскивая дивизию, я подходил к эшелонам эвакуируемых и спрашивал, нет ли кого из земляков, а когда находил, давал свой адрес “Воронеж, Главпочтамт, до востребования”. Покидая Воронеж, я оставил на почте заявление -- пересылать мои письма в Саратов.

Это помогло мне в конце концов найти родителей. Где-то в ноябре или декабре пришло письмо от мамы из Акмолинска. Потом она мне рассказывала, что одна из тех эвакуированных бобруйчанок, кому я дал свой адрес, попала в Акмолинск, там случайно увидела Кима и вспомнила о моей просьбе. Когда пришли к ней домой, обнаружилось, что ее мать постирала платье вместе с моей запиской в кармане. Но все же по слабым следам записку удалось прочесть, -- адрес-то был не особенно сложным. Письмо мама послала в Воронеж, оттуда его переслали в Саратов, а из Саратова -- в Рукополь. Вот как в то время работала почта! Узнав, где мои родители, Годка с отцом и сестрой Симой переехали в Акмолинск, и я уже имел постоянную связь со всей семьей.

В Рукополе я успел отдохнуть от марша и окрепнуть. С младшим политруком Клименко нас поселили в доме председателя колхоза Пахомова. Хозяйка хорошо о нас заботилась. Жили в тех местах не голодно -- вдоволь пшеницы (личные запасы хранили на элеваторе), были коровы и, соответственно, молоко и даже масло. Правда кроме пшеничной -- манной -- никакой другой крупы не было. Поэтому хозяйка рада была, когда мы ей давали крупу, которую получали в пайках -- овсянку, перловку. Она готовила кашу на всех, и тогда я впервые убедился, что “маслом кашу не испортишь”.

Поздней осенью 1941-го, после победы под Москвой, меня вызвали в политотдел дивизии. Из ЦК Белоруссии сообщили, что вопрос о выдаче мне дубликата кандидатской карточки “будет разбираться в более благоприятное время”. А политрук без партийных документов -- все равно что шофер без водительских прав.

В Красной Армии до 1943 года существовало два вида офицеров -- командиры и комиссары/политруки, или комсостав и политсостав. Да и вместо самого слова “офицеры” употреблялось выражение “комначсостав” (командный и начальствующий состав). Знаки различия на петлицах были одинаковые, у командира лейтенанта и у младшего политрука - по два "кубаря" (квадрата). Но у лейтенанта на рукаве были нашиты два узких угольника, а у политрука – красная звезда.

В боевых условиях при гибели командира его обязанности брал на себя комиссар/политрук, и поэтому имел соответствующую подготовку. Однако назначить на командирскую должность политрука не могли. Держать меня без партдокументов в резерве политсостава уже не могли, не могли и назначить на командирскую должность. Мне предложили поехать учиться в офицерское училище -- в Тамбовское кавалерийское училище имени 1-й Конной армии.»
 
 

Кавалерийское училище

«Прибыл я в Тамбов в феврале 1942 года. Офицерское обмундирование младшего политрука сменил на курсантское. Я был на несколько лет старше большинства курсантов, имел военную подготовку. Поэтому командир взвода старший лейтенант Капичин поручил мне обучать курсантов устройству стрелкового оружия и другим некавалерийским вещам.

А кавалерийская учеба была для меня трудной. Верхом я почти никогда не ездил, -- если не считать того, как в Паричах мы с братом Юзиком, сопровождая корову на пастбище, по очереди садились на нее верхом. Затем она переплывала на левую сторону реки пастись на отаве -- траве, выросшей на скошенном лугу. И еще в Черных Бродах иногда садился верхом на колхозную Сивку, -- конечно, без седла. Лошади у меня еще были и на дорожном участке в деревне Недойка, где я был мастером, но там у меня был конюх -- дед Митрах.

В училище все кони -- верховые. Их надо чистить и мыть, кормить и убирать станок и все такое прочее. Занятия по верховой езде, тактические занятия в поле, три раза в день уборка лошадей, дневальство по конюшне,-- и все бегом, с 6 утра до 11 ночи. Но я со всем справился. На практике освоил роль ездового, роль первого номера и роль командира отделения. Курсанты в основном были 18-20 лет, а мне уже 24. Из-за большой физической нагрузки, всегда хотелось есть. Некоторые не выдерживали, их отчисляли и отправляли на фронт рядовыми. Особенно туго было тем, кто курил. Положенную мне пачку махорки я менял на булочку, которую давали на ужин.

Даже если были деньги -- а у меня еще оставались, купить съестное было негде, -- из училища курсантов не выпускали. Только раз или два мне представилась возможность выйти “в свет”, -- когда меня назначали в гарнизонный караул. Разведя часовых, я со своим помощником шел по городу и увидел ресторан. Зашли туда, и я спросил, можно ли у них поесть. “Да, конечно, -- ответили мне. -- Есть cаламат”. Я не знал, что это такое, но голод -- не тетка, и попросил принести две порции. Саламат выглядел, как густая манная каша темного цвета. Это -- затируха из ржаной муки, традиционная деревенская еда на Тамбовщине. В хорошее время саламат заправляют шкварками. В ресторанном саламате шкварок не было, но, повторю еще раз, голод -- не тетка.

К слову сказать, оставшимся деньгам нашлось применение. В Тамбове я получил письмо от сестер Годы, только что вывезенных из блокадного Ленинграда. Они оказались где-то на Кубани -- разумеется, с пустыми руками. Я послал им деньги, написал письмо в тамошний военкомат с просьбой позаботиться о "сестрах" военослужащего (ведь мы были однофамильцами).

В мае 1942 года начались бомбежки Тамбова -- немцы приближались, и училище эвакуировали на Урал, в город Шадринск. Ехали мы в теплушках. Лошади -- по двум сторонам вагона, курсанты посередине. Ухаживали за лошадьми по установленному порядку: чистка, уборка, кормежка.

Эшелон шел долго, подолгу стоял на станциях. Это дало нам некоторый отдых от напряженных занятий.

Прибыли в Шадринск мы где-то в июне. Курсантов разместили в двухэтажном здании старой гимназии, а коней -- в больших дворах, на коновязях, сделанных из подручных материалов.

Закон кавалериста -- прежде всего позаботиться о коне, и первым делом нас направили на заготовку леса для строительства конюшен. Работа нелегкая, но у меня были некоторые навыки. В 1935 году -- на практике -- десятником на строительстве дороги в Чечерске я организовывал такую работу с крестьянами, которые отрабатывали свое “трудучастие”.

Во время заготовки леса произошел полу-несчастный случай, отчасти по моей вине. Молодым парням да еще при тяжелой работе на свежем воздухе курсантского пайка явно не хватало. В лесу, однако, было много грибов и я решил дополнить рацион. Собрал грибы, сварил и добавил в привезенный на обед суп. И пригласил напарника по работе -- Витомского отведать мое блюдо. Он был родом из Донбасса, всегда голодный, и еще в Тамбове копался в кухонных отходах в поисках съестного. Он с удовольствием уплетал приготовленное мной кушанье и удивлялся, как просто его можно сделать.

Назавтра в обеденное время я услышал шум, крики, -- Витомский корчился от страшных болей в животе. Он решил повторить мое блюдо, но, видимо, не хотел делиться. Сам собрал и сварил грибы. А поскольку никогда раньше грибов не собирал -- может, их в Донбассе и не было, то набрал мухоморов и отравился. Его отвезли в больницу и еле откачали.

Заготовив лес и вывезя его в Шадринск, взялись за строительство. Организовали бригады плотников, кровельщиков, штукатуров. И к осени все было готово: конюшни со станками, кормушками, воротами, цимбалами, стеллажами.

Началась напряженная учеба по законам военного времени -- подъем в 6 утра, уборка лошадей и прочее, и прочее -- все бегом, до самой ночи.

В Шадринск ко мне из Акмолинска заехал Юзик. Он был в командировке, остановился на день и рассказал обо всем, что с ними было с начала войны. Мы расстались в Белостоке вечером 21 июня 1941 года, когда он посадил нас с Годкой на поезд. Утром, после первой бомбежки, Юзик прибежал в управление железной дороги, и они успели выехать на северо-восток, в Бологое. Оттуда он поехал в Москву, узнал у тети Фиры, что родители оказались на какой-то станции под Тамбовом. В министерстве получил назначение на работу в Акмолинск, заехал за родителями и взял их с собой.

Уезжая, Юзик оставил мне рабочую карточку, по которой я течении месяца выкупал себе пайки хлеба.

Затем, в октябре, ко мне приехала мама, привезла мешок сухарей, водки и даже шоколад. Часть того, что она везла, у нее украли в дороге. Мама разместилась в доме напротив нашей конюшни и провела в Шадринске около недели. Она заметила, что я вырос. Действительно, за два года, что мы не виделись, я вырос на три сантиметра. К тому же “подтянулся” от скудного питания и большой физической нагрузки -- одни занятия по вольтижировке чего стоили.

Помню ее взгляд -- пристально-внимательный и любящий. Она удивлялась, как я могу все это выносить и не жаловаться. Почему-то она мало со мной говорила. Только всюду сопровождала меня и смотрела. На разговоры, правда, и времени не было. Увольнительной мне не дали, а младшие командиры отпускали на считанные минуты.

Утром мама приходила к конюшне, ждала, пока закончится уборка лошадей, и сопровождала строй эскадрона -- как в кинофильме “Мы из Кронштадта” мать шагала в ногу со строем моряков и смотрела на сына.

От меня мама поехала в Свердловск к своей сестре Фире, жене Андрея Васильевича Хрулева, который тогда был начальником тыла Красной Армии и наркомом путей сообщения. Тетя Фира помогала многим родным. В Свердловск эвакуировалась и другая мамина сестра -- Клара. Узнав, где я, она вспомнила о своем знакомом -- Александре Петровиче Листовском, который у нас в училище преподавал тактику. Кавалерист времен Гражданской войны, подполковник, он был еще и писателем -- автором книг “Конармейцы” и “Солнце над Бабатагом”.

Клара ему написала, и он пригласил меня к себе домой. Он и его милая жена тепло ко мне отнеслись. Он же мне устроил передышку в напряженной курсантской жизни. Из училища в Свердловск в командировку направлялся капитан, который по просьбе Листовского взял меня с собой в качестве “сопровождающего”. Моему командиру взвода Капичину я об этом не сказал, опасаясь, что он предотвратит поездку.

Мы с капитаном ожидали поезда на вокзале, когда перед нами появились два курсанта из моего взвода с карабинами, и один из них, мой хороший знакомый Булычев, спросил:

- Товарищ капитан, разрешите обратиться к курсанту Горелику?

- Обращайтесь.

И он обратился:

- Курсант Горелик, командир взвода приказал доставить вас к нему.

За меня ответил капитан:

- Никуда он не пойдет, он едет со мной.

- Но это же приказ командира взвода.

- Согласно уставу, выполняется последний приказ!

Мой приятель козырнул “Есть!”, подмигнул мне на прощанье и ушел.

В Свердловске я застал еще маму, провел там около недели, повидался с родными и даже побывал в оперном театре. А вернувшись в училище, не особенно горевал, когда за “самовольную отлучку” пришлось отсидеть трое суток на гауптвахте... Начальник караула отпустил меня к Листовским, там я взял привезенные из Свердловска “выпить и закусить”, и мы с начальником караула обмыли мою поездку. А когда срок ареста кончился, я побрился, начистил сапоги у чистильщика и браво доложил командиру взвода:

- Курсант Горелик с гауптвахты прибыл!

2 января 1943 года, как гласит сохранившийся документ, меня выпустили из училища лейтенантом и направили на Сталинградский фронт – «в распоряжение командира 3-го гвардейского кавкорпуса». Нас хорошо экипировали, выдали яловые сапоги и обмундирование из английского материала: полузеленая гимнастерка, синие брюки и шинель из отличного сукна.

К обмундированию в военное время относились без особой строгости. У кавалеристов были свои неказенные, но разрешенные формы одежды: кубанка -- невысокая папаха, венгерка -- короткая приталенная куртка из сукна, и, конечно же, бурка -- плотный войлочный плащ. Эти “наряды” кавалеристы добывали себе сами. Со временем все это появилось и у меня.»

 

 


Часть 4. На фронте  2






 
Геннадий и Ефим Горелики
ЛЭХАИМ! или Хаим на коне
(Диалог воспоминаний отца и размышлений сына)


 ОГЛАВЛЕНИЕ

. Часть 1. Паричи на берегу Березины
Часть 2. В Людях. 1933 -- 1941   2
Часть 3. Канун и начало войны    2
Часть 4. На фронте   2
Часть 5. Конец войны   1
Часть 6. Смерть Паричи  1. Судьба  10. Послесловие
Приложения.   2Краткая история с географией из одной биографии. Песни Хаима